Выбрать главу

«Не надо, папа», – хочу сказать, но губы запеклись, слиплись, и вместо слов вырывается хриплый стон.

Бабка отказывается, кричит: «Ни за что! Никогда! Пущай будет безногой! Пущай хоть помирает!». Гонит нас прочь. Бранится.

А папа снова просит.

Нет, это уже не папа. Самойлов. «Вылечи ее! А не то… уйду».

Авдотья с ним спорит. Плохое говорит про меня, обиды вспоминает.

«Уйду прямо сейчас. Никогда меня больше не увидишь».

Он просит за меня? Почему? И предательская слеза выкатывается из-под зажмуренных век.

Слышу шаги, твёрдые, резкие. Авдотья сопит.

– Куда ты, окаянный? Вылечу её, но с одним условием.

– Каким? – отцовский голос сливается с голосом Самойлова.

– Пущай утречком приползёт ко мне сама, на брюхе. Через всю улицу, от вашей избы до моей. Одна!

Папа потрясённо молчит.

– Бабка, ты спятила? Ты глянь на неё, – заводится Самойлов.

– Или так, или никак, – отрезала Авдотья. – И можешь мчаться куда хошь, а попрыгунью эту комуняцкую лечить не буду.

Он снова кричал на неё, но теперь уж бабка ни в какую не уступала.

– Она не сможет, – глухо пробормотал папа.

– Тогда пущай помирает.

– Может, Зоя просто извинится? – какой у папы просительный голос! Как стыдно!

– Ишь вы! – взвилась старуха. – Как срамить нас с Санькой, так перед всей деревней, чтоб каждый пальцам тыкал и в спину плевал. Нет уж! Пущай ползёт на брюхе.

Я лежала дома, на кровати, в полубреду. Потому что разве это могло быть правдой: папа молил меня ползти к ней?! И мама упрашивала, руки целовала, плакала. Даже маленькая Катька вон проснулась и ревёт.

Я лишь качала головой. Не могла говорить, язык разбух. А если бы могла, сказала бы: ни за что! Никогда! Но мама с папой не отступали. Умоляли, рвали сердце…

***

Я – предательница. Я недостойна зваться комсомолкой. Я поставила свою жизнь выше идеалов. И кто я после этого?

Нет, умереть мне не страшно, и калекой стать не боюсь. Но их лица – отца, мамы, маленькой Катьки… Лучше уж пусть потом осудят и накажут меня, но не им так страдать.

И я поползла. Папа вынес меня за ограду, положил на дорогу. Не знаю, смотрел ли он вслед или отвернулся. Лучше бы отвернулся.

Ползти трудно. Вчерашние мозоли на ладонях кровили. Кровь смешивалась с песком.

Я сжала кулаки и стала подтягиваться на локтях. Распухшая нога отяжелела, любое движение отзывалось палящей болью. Эта боль наполняла каждую клетку, жгла глаза, стучала в висках. Всё плыло в огненном мареве.

Кто-то смеялся, кто-то шептался, кто-то, наоборот, замолкал. Я ни на кого не смотрела, иначе… просто не смогла бы ползти. Ещё один двор… Сколько их осталось? Семь? Восемь?

Я бессильно уронила голову. Пыль забилась в ноздри, осела на щеках.

Чьи-то руки подхватили меня, понесли. Папа?

И снова голоса. Авдотья. Сердитая.

– Ты её принёс!

– Я только в избу внёс. – Нет, не папа. Самойлов. – Лечи!

– Дурак!

– Лечи!

– Что с тобой дураком поделать. Ладно, клади её сюда.

Восемь дней я провела у Авдотьи. Она поила отварами, после которых я всё время спала, себя не помня. Порой слышались шепотки, странные слова, необычные запахи, но, может, это всего лишь снилось.

От забытья я очнулась на девятый день. Рядом, на табурете, подперев щеку кулаком, сидел Самойлов и клевал носом. Измученный весь… Черные вихры спутаны. Под глазами – тени. А стоило мне пошевельнуться, он тут же встрепенулся и бодро спросил:

– Как ты?

И вперился взглядом так пытливо, жадно, что сердце ёкнуло и заколотилось где-то в горле.

– Будет жить твоя попрыгунья, – крикнула из-за занавески Авдотья. – И скакать будет пуще прежнего. Лучше поди сюда, помоги-ка мне подняться.

Он ушёл. Я потянулась к ноге – целая, не болит, от страшного отека – ни следа. Пошевелила пальцами, согнула в колене. Я здорова? Но… как такое возможно? Доктор же сказал, омертвела нога, не спасти. И ведь знахарство это, молитвы, заговоры – всего лишь предрассудки, обман, невежество. Тогда как же? Как?!