В этот первый их год Павел плохо понимал, что вокруг него происходит. Да он и не хотел понимать. Он жил своей, особой жизнью, радостно подчиняясь Тане. Навещал вместе с ней Софью Ивановну, которая кормила их необыкновенными, семейных рецептов салатами и объясняла, почему не надо спешить с детьми, покупал диван взамен старого, продавленного и протертого, доставал через какого-то типа магнитофонные пленки. Конечно, он по-прежнему ходил на лекции, учил свои мудреные языки, ввязывался в споры на семинарах, но все это было теперь только фоном их с Таней жизни, их близости.
Она не очень-то часто подпускала его к себе, и тогда он обижался и наутро пил чай, старательно глядя в сторону. Но Таня смеялась, рассказывала очередной забавный случай на факультете, что-нибудь интересное и неожиданное, и Павел забывал про обиду, привычно восхищаясь ее остроумием. Он гордился Таней и немножко собой — ведь она выбрала его, Павла, а не кого-то другого. И пусть, как и прежде, вздрагивало его сердце, когда по институтскому коридору легко пробегала Юля, все равно он был счастлив. Он был женатым мужчиной, главой семьи, а Юлька — просто девчонка с мохнатыми ресницами, и что она знала о жизни?
7
Они писали дипломные работы, когда умер Сталин. Ранней холодной весной после трех дней мучительной тревоги — в газетах печатали длинные бюллетени, полные непонятных пугающих терминов, — раздался на рассвете истошный вопль соседской вдовы Фроси:
— Товарищи, Сталин умер!
Она бежала по коридору, колотила кулаками во все двери подряд, и коридор наполнялся шумом — рыданиями, топотом, хриплыми голосами невыспавшихся мужчин. Павел испуганно вскочил с дивана, рванулся к двери, потом бросился к Тане:
— Танька, ты слышишь? Теперь все, конец, будет война: ведь у нас теперь нет Сталина!
— Он был велик, но не бессмертен, — пожала плечами Таня. — Война… Не болтай глупостей, до войны еще далеко. Пошли-ка в институт, или жаждешь порыдать на плече у Фроси? — Поразительно, как она умела его успокаивать.
В институте у огромного, во всю стену, портрета был траурный митинг, и Павел видел, как Славка глотал слезы. Вечером Таня сказала, что девчонки с их курса падали в обморок, а ее почему-то все время мутило.
Через две недели выяснилось почему: Таня была беременна — мудрые советы Софьи Ивановны впрок не пошли.
Таня ходила по врачам, сосала леденцы, злилась на Павла: «Тебе хорошо, а меня тошнит», — и он чувствовал себя виноватым, но чем же он мог помочь? Летом оба они сдавали экзамены, защищали дипломы, томились под дверями комиссий, ожидая распределения.
Впрочем, с Павлом все было ясно: его брали в один из академических институтов. Диплом по сипайскому восстанию — Павел шел к нему через три курсовые — получился очень солидным, и великодушный, восстановленный в правах и должностях Дьяков рекомендовал отступника в сектор одного из своих многочисленных учеников. А ведь Павел намекнул все-таки на Дьякова в последнем варианте той статьи. Хорошо, что профессор статьи не читал, — его ничто, кроме Индии, всерьез не волновало, а то кто знает, как бы все повернулось.
— Да плевал он на все статьи мира, — хмыкнула Таня, — и на твою персону — тоже. Просто в секторе нужен историк.
Ужасно обидно, когда про тебя так говорят, даже если плевок профессора идет на пользу. И кто говорит — жена, мать будущего твоего ребенка! Понять-то, конечно, можно: Таню оставляют всего-навсего лаборанткой, и то — учитывая ее положение. Понять можно, но очень обидно. А вот кто был по-настоящему рад за друга, так это Славка — тоже не читал, конечно, чужой многотиражки.
— Счастливчик! — весело хлопал он по плечу Павла. — Молодец!
Сам он со своим китайским катил куда-то на Дальний Восток, и никто не знал, чем он будет там заниматься и пригодится ли его «разговорный язык», на котором Славка так лихо болтал в институтских аудиториях.
— Эх, братцы, ничего вы не понимаете, — загадочно подмигивал Славка. — Представляете, уссурийская тайга — тигры, унты, морозы… А я сижу себе у печки и читаю «Речные заводи»,[1] а потом синхронно перевожу…
Синхронный перевод считался у них самым трудным и весьма коварным предметом и на студенческом жаргоне вообще означал все трудное и не очень понятное.