Но атмосфера репрессий сгущалась, и все назойливее звучали претензии менее просвещенного начальства: почему он не прославляет Нового Советского Человека? Мало-помалу вокруг Бабеля сгущался зловещий туман; привилегий у него не отняли (арестован он был у себя на даче), но он постепенно становился чем-то вроде парии. Например, когда в Париже собрался левый Конгресс писателей в защиту культуры, Бабеля не включили в советскую делегацию и только после протеста организаторов, поданного в советское посольство, ему неохотно разрешили поехать.
Некоторых рукописей он осмотрительно не показывал никому. Среди них был замечательный дневник, который он вел с июня по сентябрь 1920 года во время действий конной армии Буденного в Восточной Польше. Поскольку его не было среди бумаг, захваченных «органами» у него на даче и в московской квартире, тетрадь сохранилась и только в 1950-х годах тайными путями попала в руки второй жены Бабеля. Вероятно, первым влиятельным его читателем был Эренбург, хотя и он, должно быть, увидел дневник только в 1960-х и впервые упомянул о нем в речи 1964 года, на собрании, посвященном 70-летию со дня рождения Бабеля: «Я сравнивал дневник Первой конной с рассказами. Он почти не менял фамилий, эпизоды те же, но освещал все какой-то мудростью. Он сказал: „Вот так все было. Вот люди. Эти люди бесчинствовали и страдали, глумились и умирали, и была у каждого своя жизнь и своя правда“. Из тех же самых фактов и тех же фраз, которые впопыхах заносил в тетрадь, он потом и писал».
Разумеется, этот вялый и уклончивый отзыв не дает представления о поразительном историческом документе, написанном с божественным мастерством, об ужасающей ясности этой прозы. В России полный текст дневника был опубликован только в 1990 году. То, что эта рукопись существует, в Советском Союзе было известно давно, но о публикации не могло быть и речи; Эренбург был весьма осторожен, говоря о его содержании.
Таким образом, дневник можно считать своего рода тайным документом, во всяком случае, запретным. Но «тайный» он еще и в другом смысле. Хотя он послужил сырьем для рассказов «Конармии», сам Бабель, претворяя личные заметки в дерзновенную прозу, проявил меньше дерзости, чем позволял дневник. Он действовал избирательно и с оглядкой. От заметок к рассказам переходишь без удивления — вернее, удивляет мастерство письма, поражает зрелость и смелость стиля. Но «эпизоды те же», как сказал Эренбург, и то, что есть в дневнике, есть и в рассказах.
Однако, если начинаешь с рассказов и от них переходишь к дневнику, сразу бросается в глаза то существенное, что по большей части не попало в прозу. А не попала Катастрофа (если воспользоваться самым общим словом) евреев Восточной Европы. В дневнике описано, как Первая конная армия (и Бабель в ее составе) проносится по еврейским городкам польской Галиции — городкам, перенесшим мировую войну, поставлявшим своих сыновей в польскую армию, чтобы сразу после нее по ним прошлись кровавыми погромами те же поляки. И сразу после них — вторжение красных казаков. В йельское издание дневника включены карты с маршрутом буденовских войск; на звучных названиях этих городков, окруженных полуромантическим ореолом благодаря сказаниям об их легендарных хасидских святых, лежит отвратительная тень смерти. Броды, Дубно, Житомир, Белз, Хелм, Замостье… Всего через двадцать лет после того, как по ним прокатилась казачья армия, их население истребили немцы. Бабель ехал с казаками и писал, ехал и писал: он видел все и он провидел. «Несчастная Галиция, несчастные евреи», — писал он. «Неужто именно в наше столетие они погибают?»
Правильно: все, что есть в рассказах, есть в дневнике, — священник, художник, вдова, тачанка, солдат, пленный; но сердце дневника осталось в дневнике и осталось скрытым. В конечном счете — а счет большой на этих обжигающих страницах: разграбленные церкви, разгромленные синагоги, одичавшие русские, битые поляки, грязь, кони, голод, разбой, стрельба — дневник Бабеля — это еврейский плач. Этого советская система не потерпела бы, и осторожный Эренбург об этом умолчал. Безжалостные умы, скрывавшие национальность убитых в Бабьем Яре, не дали бы ходу полной и кровавой правде Бабеля.
Да и сам Бабель не хотел ее обнародовать в полной мере. В «Конармии» о страданиях евреев говорится в шести рассказах (из тридцати пяти). В дневнике таких эпизодов десятки и десятки. Писательская самоцензура — и не только потому, что Бабель решил быть осторожным. Страсть к лицедейству — или назовите ее бесшабашной игрой — двигала им всегда. В дневнике размышление: «Славяне — навоз истории?» — но сам Бабель явился к казакам под видом славянина, взяв фамилию Лютов, и под той же фамилией выступает рассказчик в «Конармии». А в дневнике, встречая перепуганных польских евреев, он снова и снова пытается отвлечь их от того, что сам чувствовал костями, — сочинял для них небылицы (его слово) о революции, говорил своим дрожащим слушателям, что «…все идет к лучшему, моя обычная система, в России чудесные дела — экспрессы; бесплатное питание детей, театры, интернационал. Они слушают с наслаждением и недоверием. Я думаю — будет вам небо в алмазах, все перевернет, всех вывернет, в который раз и жалко».