Выбрать главу

Для многих читателей преимущество Леви — смею ли я выразиться так — в удивительном миролюбии, которое было следствием его знаменитой «отстраненности». Леви вовсе не миролюбивый свидетель, но поскольку он не донимал, не разглагольствовал, не драматизировал, не поэтизировал, не грозил, не вопил, не политизировал (последнее — разве что самую малость), поскольку он ограничился тем, что наблюдал, описывал, при этом сдерживаясь, возникает опасность воспринимать его ошибочно. Хоть его однажды высказанный призыв «Прошу читателя не искать здесь никакого послания» ни к чему не привел, тем не менее озадачивает, что из всех разнообразных уроков, какие можно было извлечь из прозрений Леви, усваивают чаще всего наиболее приблизительное и обманчивое, а именно — ощущение духовного подъема. Такое поверхностное высказывание, как на обложке «Канувших и спасенных»: «поразительное празднование жизни <…> доказательство непреклонности человеческого духа и способности человека победить смерть через целенаправленный труд, нравственность и искусство», редко встретишь. Презренное славословие, унижающее каждый абзац текста, который оно якобы призывает прочесть; и если это написано как протест против всех: «Неужели об этом? Неужели опять об этом?», это тем более ничтожно. Празднование жизни? Победа над смертью? Целенаправленный труд? Нравственность? Искусство? Какое бесчувствие, как можно быть столь бесчувственными и малодушными, когда поднята такая тема? В лагерном мире, снова и снова повторяет нам Леви, «труд» был бессмысленным, и это делалось целенаправленно, чтобы усилить муки; нравственность сводилась к тому, чтобы как можно дольше оставаться в живых — любыми средствами, что же до искусства — его вообще не существовало. Применительно к месту, где убийство было ежедневным делом, «празднование жизни» может быть лишь насмешкой или — если эта фраза имеет в виду то, что Леви выступает свидетелем, — насмешкой вдвойне: поскольку его намерение — чтобы мы сами увидели природу, масштаб и бездонность преступлений немцев.

Однако «празднование жизни», это псевдоутешение, вполне типично для обманчивой — до самообмана — пылкости чувств (или — в лучшем случае — отсутствия негативных чувств), которую обычно вызывает имя Леви. Из всех летописцев Холокоста Леви кажется тем, кто меньше всех тревожит, меньше всех ранит, меньше всех заставляет читателя сопереживать. Научное или объективное отношение, разумеется, предполагает подачу информации, но никак не бурное проявление чувств. Соответственно, в Леви мы получили психологический оксюморон — проводника по аду с безупречными манерами, благопристойно рассказывающего о смертном ужасе. «Амери называл меня „всепрощающим“, — замечает Леви. — Я не вижу в этом ни оскорбления, ни похвалы, но вижу неточность. Я не склонен прощать, я не простил наших врагов того времени <…> потому что понимаю — никакой человеческий поступок не смоет преступления; я требую справедливости, но лично я не способен, — здесь он снова настойчиво отказывается, — ответить ударом на удар». Но все равно (Леви счел бы это утверждение несостоятельным) Леви воспринимается многими, может быть, и не вполне «всепрощающим», но выжившим, чьи книги, учитывая их тематику, воспринимать легче других; создается впечатление (что видно и из текстов самого Леви), что в Германии его читают с большей охотой, чем прочих. В его книгах, как отметила одна его соотечественница, «отсутствует ненависть».

До сих пор так и казалось. «Канувшие и спасенные» открывают нечто иное. Это как извержение вулкана — настолько это неожиданно. Однако «извержение», во всяком случае с точки зрения Леви, неверное слово: сотрясение — штука внезапная. В «Канувших и спасенных» перемена тона поначалу приглушенная, едва заметная. Постепенно рокот набирает силу и звучит во всю мощь — слышно, как шипит раскаленный фитиль, к последней главе напор становится столь мощным, гнев столь безмерным, что уже нет никакой «отстраненности» — есть конвульсии. То, чему так долго не давали воли, взрывается на этих страницах. «Канувшие и спасенные» написаны человеком, который отвечает на удары со всей яростной мощью, отлично понимая, что перо могущественнее кулака. Конвульсии гнева меняют природу прозы и, если судить об этом по самоубийству Леви, — самого человека. Примечательно, что никто не сказал про последнее свидетельство Леви, что оно пропитано смертоносной злобой, — так, словно сорвать с него покров духовной чистоты было бы слишком жестоко. Может, и жестоко, но Леви своей рукой срывает покров и поджигает фитиль.