Тут и другое лихо. Все дрова к началу декабря сожгли. Изгороди едва на две недели хватило. Чтобы как-то согреться, спали одетыми. Матросский костюмчик стал Васятке велик, свободно висело на нем еще недавно тесноватое пальто.
Конечно, мальчику не хватало хлеба, и мать делила с ним свой паек. А чтобы не съел он весь кусочек сразу, часто клала сыну под подушку, когда он уже засыпал.
«Мама, откуда хлеб?» — спрашивал он, проснувшись. «Рябина принесла, сынок, рябина». И счастливый Васятка ел хлеб, запивая его рябиновым настоем.
Перед Новым годом хлеба немножко прибавили. Но сын слабел, совсем тихим стал его голос. Чем она могла помочь, опухшая от голода, ставшая совсем беспомощной? Не у нее одной так. И мне не писала…
Все это позже рассказала та самая старушка, что приглядывала за Васяткой, когда я вернулся домой после тяжелого ранения.
И еще узнал, как однажды, придя домой, стояла Вера у окна. Внезапно начался артналет. Все ближе к дому заухали разрывы, она увидела пламя, дом сильно тряхнуло, словно на гигантской волне. Снаряд упал совсем близко. Веру прикрыла рябина, как солдат товарища в бою. Осколок, летевший к окну, ударился в дерево и застрял. Это она поняла позже, когда вышла на улицу поглядеть, не нужна ли кому помощь. Посмотрела раненое дерево и решила: «Не хочет Васяткина рябина, чтобы я умерла, рябинка меня спасла, значит, надо жить!» Но сына спасла, сама не выжила… Одним словом, схоронили соседи Веру, не дождалась она моего возвращения. А Васятку определили в детский дом, который после эвакуировался куда-то.
Как у меня в дальнейшем сложились дела?.. На Онеге военные действия кончились, вернулся я на Балтику, и снова ранило. Да так, что домой по чистой отпустили. Как раз девятого мая сорок пятого года в Ленинград приехал. Все радовались, День Победы. Предприятия работу остановили, люди на улицы высыпали. Над городом летали самолеты, листовки разбрасывали. Подобрал я одну, а в ней — лишь три слова, но самые важные, самые нужные: «Фашистская Германия капитулировала!».
Для многих людей жизнь стала налаживаться, а для меня нет. Ни покоя, ни места себе не находил. Сыновей искал, могилу жены обхаживал. Рябину на кладбище посадил. Разрослась необыкновенно быстро, да так, будто хотела затмить красотой все другие деревья. Плоды на ней созревали крупные. Собирал я их все, как Вера в блокадный год, а когда снег ложился, приносил из дома к ее могиле на радость птицам — в начале зимы свежие ягоды, потом высушенные целыми гроздьями.
Первое время, бывало, сяду на скамейку к рябине, припаду к стволу и шепчусь с деревцом. И казалось мне, слышит рябинка мои слова: «Ты ведь еще красивее, чем та, что у нашего дома росла…»
В общем, извелся вконец. Да, к счастью, на десятый, никак, запрос ответ пришел: сын нашелся. Вы его видели, а другого нет.
— Который же это?
— А я и сам не знаю.
— Но ведь можно было как-то выяснить?
— Конечно, — подумав, ответил Алексей Иванович, — наверное, все это можно было выяснить. Но не захотел я, удержало меня что-то. Все равно ведь я второго своего Васятку до сих пор разыскиваю.
Легкий ветерок растрепал волосы старого моряка, но фуражку он не надевал, держал ее в руках, видно, отдавая дань прошлому, перед которым не хотел, не мог оставаться с покрытой головой.
Наш экскурсионный пароход уходил в Ленинград. Под винтом пенилась балтийская вода. Мы глядели с кормы на гордый, величественный Кронштадт. Сколько раз неистовствовала стихия, крутые волны набегали на этот кусочек русской земли, но он стоял ветрам и штормам назло, упрямо подставляя волнам свои невысокие берега.
Приходили и более страшные бури — военные, когда рвались к столице России интервенты, а в годы Великой Отечественной войны — к городу Ленина фашисты. И каждый раз Кронштадт оставался непреодолимой преградой на их пути.
И теперь, как бывалый воин, он не ушел в отставку. Ему не потребовалось сдавать ни должность, ни пост. Он и теперь несет караул — бессменный и строгий. И там, в Кронштадте, служит морской офицер Кулиш-младший.
— Жизнь идет, — прервал молчание Алексей Иванович, — но не вычеркнешь и не забудешь прошлого. Ему не скажешь: «Прощай!»
Мне были понятны чувства ветерана: память сердца хранит самое дорогое. Я понимал: Кулишу нелегко уезжать отсюда, и что бы ветеран ни сказал сейчас, слова не выразят того, что он здесь пережил и передумал. Разве коротко об этом скажешь…