Онипко по утрам исчезал из дому и возвращался к исходу дня злой и взвинченный. С Трегубовым он почти не разговаривал. Иногда лишь сообщал новости, одна другой прискорбнее: о том, что всех их товарищей по Капелле взяли красногвардейцы и препроводили в Следственную комиссию Военно-революционного комитета; о фантастических декретах новой власти, о провале наступления Керенского. Бывшего министра-председателя, товарища по партии, Онипко называл теперь не иначе, как «песий хвост». Излив таким образом свою желчь, Федот уходил на ночь в спальню длинноволосой хозяйки…
Однажды Онипко привел с собой господина с блестящей лысой головой и курчавой жесткой бородой, в очках. Лицо его показалось знакомым. Когда же Михаил Гордеевич наконец узнал его, то задохнулся от изумления. Это был думский депутат, знаменитый вождь черносотенцев Пуришкевич.
Как выяснилось, теперь он именовался господином Евреиновым. Беседовал гость главным образом с Онипко, лишь между делом обращаясь к сидящему чуть поодаль Трегубову. Разговор шел о какой-то боевой организации. Они называли незнакомые имена, говорили об оружии. Михаил Гордеевич слушал невнимательно и горестно размышлял: «Вот, господин капитан, угодили мы в товарищи к Пуришкевичу. Дожили, можно сказать».
Об этом и сказал Онипко, когда гость ушел:
— Довоевались мы с тобой, дальше некуда. Сегодня с Пуришкевичем, завтра с Романовыми одно общество составлять будем.
— Это ты брось! — вскинулся Федот. — Владимир Митрофанович — монархист по недоразумению. Хотя честно говоря, я предпочту иную монархию большевистской анархии. А Пуришкевич — что ж? Он всегда был русский патриот и всегда ненавидел большевиков.
С той ночи жизнь пошла по-новому. К ним заходили люди Пуришкевича, переодетые офицеры и штатские. При зашторенных окнах заполняли чистые бланки документов, снаряжали людей на Дон к Каледину, подсчитывали запасы оружия из тайных складов.
А вот сегодня Онипко явился к ночи не в себе: комиссары схватили их человека в штабе округа, взяли барона де Боде, штабс-капитана Душкина, братьев Парфеновых и самого Пуришкевича. Комиссары вновь устояли.
А ночью Михаил Гордеевич, суетясь и с опаской поглядывая на дверь, собрался, надел шинель и ушел. Ему ничего не было жалко: ни офицерского общества, ни надежного крова, ни отданных Федоту денег… У него ни гроша не осталось и не было, можно сказать, ни одного близкого человека. Все потерявший, бесприютный, шел он ветреной ноябрьской ночью по набережной, не зная, куда держит путь.
— Стой! — словно бы гром ударил. — Пропуск!
К нему шли вооруженные люди. В свете вынырнувшей из-за облаков луны он рассмотрел тех, с винтовками. Народ был штатский, с красными повязками на рукавах. Один, должно быть старший, в шинели и ушанке, грозно окликнул:
— Кто такой?..
— Капитан Трегубов, инженер, — наугад ответил он.
— Куда идете?
— Домой, на Лиговку.
— На Лиговку-у? — вмешался один из них. — Как же так, товарищ Федулов? Лиговка — где, а он — куда? Ясное дело, офицер…
— Сомов, спокойно! — приказал старший и потребовал; — Документы предъявите, гражданин. При вас документы?
— Нет со мной документов. Дома они, — соврал Михаил Гордеевич. На память пришли слова Федота: «Поставят к стенке. Большевики — это вам не песьи хвосты из компании Керенского. Они нянькаться не станут». Он поежился. — Дома документы мои…
— Проверим, гражданин, — сказал Федулов. — Пройдете в Смольный. Сомов! Отведи!
К дверям Смольного им пришлось проталкиваться сквозь огромный людской водоворот. Сомова, приземистого медлительного человека с винтовкой наперевес, то и дело окликали, спрашивали, что за «контру» он ведет. Сомов смеялся: «Их благородие документы позабыли дома…»
В свете, падающем из окон, мелькали оскаленные не то в смехе, не то в злобе лица. И глядя на них, Михаил Гордеевич все более и более сознавал свою обреченность. Из толчеи этих вооружившихся свирепых людей никогда уже ему не выбраться на волю, не оказаться в отцовском доме на Воскресенской в Красноярске. «Поделом тебе, старый черт! — осудил он себя. — Россию спасать вздумал? А Россия — вот она, скалится на тебя, винтовку наперевес взяла…»