Красиков курил и молча слушал. «Господа действительно решили дать бой, — размышлял он. — Трибуналу будет нелегко». Он мысленно сопоставил Рогальского, вчерашнего аптечного провизора, с этим чрезвычайно образованным кадетом, изучавшим философию, историю религий и искусств, красноречивым и находчивым. «Забьет, забьет он Рогальского… Но ничего, Жуков не даст себя на мякине провести», — несколько успокаиваясь, подумал он.
— Дело передано Революционному трибуналу, — сказал Красиков. — Так что я для вас теперь лицо бесполезное.
— Нет, нет, э-э… товарищ Красиков, — поспешно возразил Гуревич. — Вы здесь единственный человек, способный трезво отнестись к происходящему. Если бы я не знал вас по студенческим временам, не говорил бы этого. У меня очень трудная миссия, вы понимаете. Простите мне эту настойчивость, но я прошу вашей помощи.
Выхоленный господин без следов переутомления и недоедания на лице симпатии не возбуждал. Но Петр Ананьевич подавил в себе злую непримиримость и спросил:
— Какой же?
— Вы ведь недавно были присяжным поверенным. Кто, как не вы, осведомлены о препятствиях, чинимых защитнику в политическом процессе? Ведь суд над Паниной — это политический процесс, не так ли?
— Безусловно. Но задача защитника в нем не столь уж сложна. Мы вашу графиню не предавали бы суду, возврати она утаенные деньги.
— Мне необходимо ознакомиться с делом. Кроме того, я хотел бы иметь свидание с Паниной. Постараюсь уговорить ее. Вы мне поможете?
— Это вам все разрешат и без моей помощи. Обратитесь в трибунал. Дело у них.
— Весьма признателен. — Гуревич встал, потоптался перед Петром Ананьевичем, как бы колеблясь, подать ли руку. Красиков отошел к столу Алексеевского, давая понять, что время аудиенции исчерпано. — Прощайте, — сказал посетитель и вышел.
Алексеевский оторвался от работы:
— От нас, примечаете, сердечности требуют. Что значит контра! Сами расстреливали и вешали, а от нас требуют сердечности.
— Мы, товарищ Алексеевский, постараемся обойтись без расстрелов и виселиц. Мы — Советская власть.
Казалось бы, чепуха, мелочь, яйца выеденного не стоит. А вот засело в голове, будоражит память, мешает думать о делах сегодняшнего дня. Ну явился в Комиссию этот самый Яков Яковлевич Гуревич, матерый кадет. Так что ему в этом визите? Почему он, Петр Красиков, столько размышляет о нем?
В памяти одна за другой всплывают картины немыслимо далекой юности, первых месяцев студенческой жизни в сказочном Петербурге, встреч и знакомств с новыми людьми, прогулок по ночному городу, споров, мечтаний вслух, тайных сходок, первых рабочих кружков…
Гуревич никогда не был ему особенно симпатичен. В памяти, однако, засел прочно. Вместе с братом они всегда оказывались на виду. И на собраниях в университете, и в землячестве. А позднее, когда Красикова приняли в сословие присяжных поверенных, он вновь повстречался с Гуревичами. Младший теперь был его коллегой — адвокатом, старший служил по ведомству народного просвещения.
На политический небосклон Яков Гуревич взошел после Февраля. И как взошел! Имя его то и дело мелькало в кадетской «Речи», «энесовском» «Русском богатстве». Стали появляться портреты в иллюстрированных журналах, фамилия, упоминалась в репортажах с кадетских собраний и митингов, проводимых партиями правительственной коалиции. Красикова ничуть не удивило бы, если бы Гуревич сделался товарищем министра или даже министром при Керенском.
Но почему господин Гуревич приходил именно к нему, Петру Красикову, и пытался вызвать на откровенность, ожидая чуть ли не сочувствия? Неужели они рассчитывают на его понимание? Нет, разумеется. Он для них враг, непримиримый и опасный.
И все-таки Николай Дмитриевич завидует Якову Яковлевичу! Каким бы ни был этот новорожденный Революционный трибунал, а если Гуревичу дали для изучения дело и допустили на свидание с арестованной графиней, позволив продолжительное время беседовать наедине, следовательно, новая судебная власть не имеет в виду с первых шагов отступать от принятых во всех цивилизованных странах норм уголовного процесса. Если они, судьи-большевики, намерены соблюсти хотя бы видимость объективности, то и за это надо отдать им должное, ибо царский суд в трудное для самодержавия время менее всего был озабочен соблюдением внешней благопристойности. Достаточно вспомнить «скорострельную юстицию» после пятого года.
Безусловно, убеждать судей-большевиков, судей-рабочих, что графиня, утаившая от их власти принадлежащие, как они полагают, трудовому народу деньги, достойна снисхождения, — занятие совершенно безнадежное. Осудив Софию Владимировну со всей строгостью, они по-своему будут правы.