Один раз грохнуло так, что почудилось: над избой провалилась крыша. И никогда нигде при Кольке не молившийся дед, глянул на толстенный потолочный брус, широко, истово перекрестился.
Мать торопливо захлопнула окно, заперла на шпингалет, положила руку на плечо Кольке:
— Видишь, что творится? А ты засобирался неведомо куда… Тут не об Сивом надо думать. Сивый отстоится то ли под какой копной, то ли под деревьями. А вот если нашего папку на обратном пути, да пешего, да без трактора застигло этакое лихо — он, бедный, натерпится.
— Папка натерпится, и Сивый натерпится… — угрюмо набычился Колька.
Дед, желая Кольку утешить, сказал:
— Не переживай, наберись терпенья. Пронесет грозу, что-нибудь придумаем… Сивый от ненастья, возможно, сам ближе к дому прибежит.
Колька подсел к закрытому окошку, стал смотреть на холодную, серую, в завесях ливня улицу. А время шло, а на улице не унималось, хотя и стало греметь, поливать чуть потише.
Мать сказала:
— Похоже, уймется только к ночи… Похоже, и отец наш где-то укрылся, задержался…
— Знамо, укрылся! Понапрасну рисковать он не станет, — поддакнул дед.
Мать еще раз поглядела через обрызганное окошко на деревенскую дорогу, вздохнула, отошла:
— Что ж, когда так, давайте ужинать без папки. У меня все уж поспело, да и вы, я думаю, давно проголодались.
Она принесла с кухни молоко, на большой сковороде жареную картошку, в чистом полотенце теплый, собственной выпечки хлеб. Протянула привычно ладонь к стене, к электровключателю, пару раз щелкнула, но — впустую. Досадливо усмехнулась:
— Наши заботники, пересельщики постарались и тут. Провода обрезали. Придется старую лампу заправлять. У меня где-то в чулане оставалась бутылочка керосина.
Дед оглядел полутемную от ненастья избу, подвинулся по скамье к столу поближе, махнул рукою:
— Без лампы посумерничаем. Ложку, вилку заместо рта к уху не поднесем.
Совсем было приунылый Колька представил, как дед подносит вилку с горячей картофелиной к своему заросшему седым волосом уху, и невольно улыбнулся.
Затем сам подсел к столу. Однако, поддевая со сковороды поджаристые картофельные ломтики, забубнил опять:
— Да-а… Нам хорошо сейчас… Да-а… И папка, наверное, так же вот у каких-нибудь знакомых сидит… А Сивый-то в мокрых елках, поди, не только от холода, а еще и от страха трясется. К нему, к одинокому, может, уже и медведи подбираются.
Дед отозвался:
— Медведь вряд ли нападет летом на лошадь. Медведь в такое время года больше по сладким малинникам пирует.
— Но ведь скоро и ночь! Все равно в лесу страшно! — не согласился Колька. И, округляя опасливо глаза, спросил приглушенным голосом:
— А правда, дедушка: по ночам, по лесам лешие проказят?
Дед усмехнулся:
— Басни! Сколь живу, сколь по лесам ни хаживал, а нечистой силы там не видывал.
Мать быстро отложила свою вилку, серьезным полушепотом сказала:
— Зато видела я! И не ночью!
Дед усмехнулся опять:
— Сказку сплетаешь, невестушка?
— Ничуть! Видела взаправду. Еще в молоденькие годы мои, еще когда Кольки не было… А было так, что пошли мы с подружками туда, за нашу речку, в самую там пущу по ягоды, по чернику. В тот год черники напоспевало видимо-невидимо, вот мы и помчались. До места добежали, ягоды берем, хватаем, а чем дальше, тем черники больше. И вся налитая, крупнющая. За радостью такой мы и аукаться позабыли. Каждая себе высматривает новый куст, мигом его дочиста оберет, летит к другому, к третьему. Ну и я подружек не хуже! Сама в такой же пыл вошла. А когда корзина от ягод огрузла, когда черники в корзине стало чуть ли не с верхом, то оглядываюсь, кричу подружкам: «Ау!», и ничьего отклика ни рядом, ни в дали не слышу. Что говорить: тут я замерла, перепугалась. Кричу сызнова, и вроде бы где-то кто-то этак явственно не то хохотнул, не то хрипанул. «Ну, — думаю, — озорничают подружки, играют со мной…» И бегу через пеньки, через колоды в ту сторону. А там — матушки мои! — посреди залома всякого и стоит — ОН! Лохматый, прелохматый, широкий, высокий, кривые лапищи вызнял вверх, одна лапа шевелится, грозится: «Ужо тебе!» А сам он голосом хрипущим так и рыкает: «Р-ры! Р-ры!»
Мать смолкла, перевела дух, испуганными глазами посмотрела на деда, на Кольку:
— Как вспомню, так мне и теперь страшно.
— Дальше-то что? Дальше? — подторопил Колька.
— Дальше сама себя не помню. Очнулась на краю леса, на торной тропинке. Лежу на ней врастяжку. Лежу, не дышу, рядом корзина почти вверх дном, вся черника по траве рассыпана, и подружки мои вокруг стоят, ахают, но про лешего мне так же, как вы, не верят.
— Незачем им было верить! — заступился за подружек дед. — Леший твой, невестушка, всего-навсего буреломный выворотень. Пронеслась над лесом буря, свалила большую елку, корни все подняло, встопорщило вверх: вот тебе и лешак лохматый с лапами.
— Так ведь рычало же! — воспротивилась мать.
— Не спорю… Бывает и этак… Качнется на весу, на ветерке обломыш корня, и — пожалуйста! — рык на весь лес. Я смолоду да сглупа один раз по такому же рычалу из ружья стрелял. Потом сам над собой и смеялся.
Тут дед неожиданно умолк, прислушался:
— Постойте-ка… Где-то что-то и у нас тарахтит в самом деле…
Дед припал к мокрому стеклу окна. Ливень за окном шуметь перестал, из-за мутной дали полей, из-за околицы деревни приближался железный, назойливо нарастающий трескоток.
Он резко смолк совсем близко от избы, а дед, вглядываясь туда, нахмурился, даже забранился:
— Ну, пропади они прахом! Кого помянешь, того на себя и приманишь… Вот они — заправские-то лешаки, вот они! Тут как тут!
А посреди деревенской, заплесканной дождем лужайки развернулся мотоцикл с коляской. При нем двое ездоков. Одного из них Колька признал сразу:
— Дедушка, дедушка! В коляске сидит тот, что в грузовике над Чалкой стоял!
— Мне и второй известен… — сказал дед. — Этот второй — он шоферюга с того грузовика. Они вместе со своим атаманом Чалку арканили. Шоферюгу зовут Лехой, компаньона в коляске Тохой. А в общем — оба ухорезы! Зачем нечистый теперь-то их пригнал сюда? Причем, без главаря вчерашнего.
— Неужто опять за Сивым гоняться? Я им ни за что не дам! Я им фигу сделаю! — взъерошился Колька.
Мать ухватила Кольку за тощенький локоток:
— Не вздумай с ними сцепиться! Наделаешь новой беды.
Но приезжие за окном вели себя пока спокойно. Леха оставался сидеть верхом на мотоцикле, спокойно оглядывал деревенскую улицу. Тоха сбросил с себя заляпанную грязью накидку, выкарабкался из коляски, потопал, присел, встал на затекших в тесноте ногах, старательно отряхнул, опять надел кепку и с вежливым, чересчур вежливым пригибом головы, даже спины, подошел к избе, к завалинке.
Широко показывая черные, в железных коронках зубы, он растянул в старательной улыбке рот, уставился сквозь отуманенное стекло на дедушку, стукнул полусогнутым пальцем по раме:
— Будь любезен, открой…
Мать, как только что Кольку, ухватила и дедушку за рукав:
— Не открывай!
Дед хмуро отстранил от себя мать, оконную раму распахнул, навис через широкий подоконник почти над головой Тохи. И жестко, насмешливо вывертывая слова на якобы совсем деревенский, полуграмотный лад, пробасил:
— Ну, што теперь ишшо надобно?
— Ничего не надобно! Ничего! — замотал головою Тоха. — Нам бы лишь спросить, где тут брод, переезд через речку. Где на мотоцикле переправиться можно…
— Снова по лошади стрелять?! Жеребчика добить задумали?! — так и посунулся из окна, так и взгремел безо всяких «ишшо» теперь дед.