29 марта.
Из Петербурга приехал Андрей Петрович. Он член комитета. За ним много лет каторги и Сибири, -- тяжкая жизнь затравленного революционеpa. У него грустные глаза и седая бородка клином. Мы сидим в "Эрмитаже". Он застенчиво говорит:
-- Вы знаете, Жорж, в комитете поднят вопрос о временном прекращении террора. Что вы об этом думаете?
-- Человек, -- подзываю я полового, -- поставь машину из "Корневильских колоколов". Андрей Петрович опускает глаза.
-- Вы не слушаете меня, а вопрос очень важный. Как совместить террор и парламентскую работу? Или мы ее признаем и идем на выборы в Думу, или нет конституции и тогда, конечно, террор. Ну, что вы думаете об этом?
-- Что думаю? Ничего.
-- Вы подумайте. Может быть придется вас распустить, то есть организацию распустить.
-- Что? -- переспрашиваю я.
-- То есть не распустить, а как бы это сказать? Вы знаете, Жорж, ведь мы понимаем. Мы знаем, как товарищам трудно. Мы ценим... И потом, ведь это только предположение.
У него лимонного цвета лицо, морщинки у глаз. Он наверное живет в нищей каморке, где-нибудь на Выборгской стороне, сам варит себе на спиртовке чай, бегает зимою в осеннем пальто и занят по горло всякими планами и делами. Он делает революцию.
Я говорю:
-- Вот что, Андрей Петрович, вы решайте там, как хотите. Это ваше право. Но как бы вы ни решили, генерал-губернатор будет убит.
-- Что вы? Вы не подчинитесь комитету?
-- Нет.
-- Послушайте, Жорж ...
-- Я сказал, Андрей Петрович.
-- А партия? -- напоминает он.
-- А террор? -- отвечаю я.
Он вздыхает. Потом протягивает мне руку.
-- Я в Петербурге ничего не скажу. Авось, как-нибудь обойдется. Вы не сердитесь.
-- Я не сержусь.
-- Прощайте, Андрей Петрович.
Вызвездило. К морозу. Жутко в пустых переулках. Андрей Петрович спешит на вокзал. Бедный старик. Бедный взрослый ребенок. Именно вот таких и есть Царство Небесное.
30 марта.
Я опять брожу около дома Елены. Это громадный, серый, тяжелый дом купца Купоросова. Как могут жить люди в этой коробке? Как может жить в ней Елена?
Я знаю: глупо мерзнуть на улице, кружить вокруг закрытых дверей, ждать того, чего никогда не будет. Ну, если я даже встречу ее? Что изменится? Ничего.
А вот вчера, на Кузнецком, у Дациаро я встретил мужа Елены. Я издали заметил его. Он стоял у окна, спиною ко мне и разглядывал фотографии. Я подошел и стал рядом с ним. Он высокого роста, белокурый и стройный. Ему лет 25. Офицер.
Он обернулся и сразу узнал меня. В его потемневших глазах я прочел злобу и ревность. Я не знаю, что он прочел в моих.
Я не ревную его. Я не имею злобы к нему. Но он мне мешает. Он стоит на моей дороге. И еще:
когда я думаю о нем, я вспоминаю слова:
Если вошь в твоей рубашке
Крикнет тебе, что ты блоха, -
Выйди на улицу
И убей!
2 апреля.
Сегодня тает, бегут ручьи. Лужи сверкают на солнце. Снег размок и в Сокольниках пахнет весной, -- крепкой сыростью леса. Вечерами еще мороз, а в полдень скользко и каплет с крыш.
Прошлой весной я был на юге. Ночи, -- ни зги.. Только горит созвездие Ориона. Утром по каменистому берегу я ухожу к морю. В лесу цветет вереск, расцветают белые лилии. Я карабкаюсь на утес. Надо мной раскаленное солнце, внизу -- прозрачная зелень воды. Ящерицы скользят, трещат цикады. Я лежу на жарких камнях, слушаю волны. И вдруг, -- нет меня, нет моря, нет солнца, нет леса, нет весенних цветов. Есть одно громадное тело, одна бесконечная и благословенная жизнь.
А теперь?
Один мой знакомый, бельгийский офицер, рассказывал мне о своей жизни в Конго. Он был один и у него было пятьдесят черных солдат. Его кордон стоял на берегу большой реки, в девственном лесу, где солнце не жжет и бродит желтая лихорадка. По ту сторону жило племя независимых негров, со своим царьком и со своими законами. День сменялся ночью и вновь наступал день. И утром, и в полдень, и вечером была все та же мутная река с песчаными берегами, те же ярко-зеленые лианы, те же люди с черным телом и непонятным наречием. Иногда он от скуки брал ружье и старался попасть в курчавую голову между ветвей. А когда черным людям с этого берега случалось поймать кого-нибудь из тех, кто на том, пленника привязывали к столбу. От нечего делать его расстреливали, как мишень для стрельбы. И наоборот: когда кто-нибудь из его людей попадался на том берегу, ему разрубали руки и ноги. Затем клали на ночь в реку так, что торчала одна голова. А наутро рубили голову.
Я спрашиваю: чем белый человек отличается от черных? Чем мы отличаемся от него? Одно из двух: или "не убий" и тогда мы такие же разбойники, как Победоносцев и Трепов. Или "око за око и зуб за зуб". А если так, то к чему оправдания? Я так хочу и так делаю. Или здесь скрытая трусость, боязнь чужого мнения? Боязнь, что скажут:
убийца, когда теперь говорят: герой. Но на что мне чужое мнение?
Раскольников убил старушонку и сам захлебнулся в ее крови. А вот Ваня идет убивать и, убив, будет счастлив и свят. Он говорит: во имя любви. Да разве есть на свете любовь? Разве Христос воистину воскрес в третий день? Все это слова... Нет,
Если вошь в твоей рубашке
Крикнет тебе, что ты блоха,
Выйди на улицу
И убей!
4 апреля.
Федор рассказывает:
-- Было это дело на юге в N. Знаешь улицу, что низом от вокзала идет? Ну, еще часовой на горке стоит? .. Взял я бомбу, -- сам изготовил, -- в платок увернул, наверх взобрался. Недалеко от часового стою, шагах этак в двадцати пяти. Дожидаю. Вот, гляжу: пыль пошла, казачишки едут. А за казачишками он, своею персоной, в коляске и офицер какой-то при нем. Поднял я руку, бомбу высоко держу. Он, как глянет, завидел меня, белый, как скатерть сделался. Я на него смотрю, он на меня. Тут я, Господи благослови: с размаху бомбу вниз. Слышу: взорвало. Ну, я бежать. Браунинг у меня был хороший, Ванин подарок. Обернулся: часовой меня на винтовку ловит. Стал я кружить, для затруднения, значит. Кружу, а сам из револьвера стреляю. Так, главнее для страху. Патроны все расстрелял, обойму переменил, дальше бегу. Глядь: из казармы солдаты бегут, пехота. На ходу в меня из винтовок палят. Им бы остановиться, да с места бы и стрельнуть. Наповал бы убили. Ну, перебежал это я поле, до домов добежал. Что такое? Из переулка матросы бегут. Ну, я раз-раз, раз-раз, обойму всю опять расстрелял. Уж и не знаю, убил ли кого. Бегу. В улицу завернул, -- заводские с работы идут. Я к ним. Слышу: не трожь, ребята, пусть бежит. Я, -- в толпу, револьвер -- в карман, шляпу скинул, нашлепку надел, пиджак скинул, в рубашке остался... Папироску тут закурил, завернулся со всеми. Иду. Будто тоже с завода, солдатам, значит, навстречу.