— Вот Генрих сказал, — что нужно оставить дело.
— Кто сказал?
— Генрих.
— Как оставить? Зачем?
— Спроси его, Эрна.
— Жорж, разве правда, — оставить?
— Ты так думаешь? Да?
— Нет, скажи ты.
Ну, конечно же, нет. Мы, конечно, убьем. И ты опять приготовишь снаряды.
Она с тревогой говорит:
— А кто третий?
— Я, Эрна.
— Ты?
— Ну да. Я.
Она поникла, прижалась к окну. Смотрит в темную площадь. Потом вдруг быстро встает, подходит ко мне. Жарко целует в губы.
— Жорж, милый . . . Мы, ведь, вместе умрем? . . Жорж?
Снова неслышно падает ночь.
11 августа.
Перед нами всего два пути. Первый путь: переждать несколько дней и опять подстеречь на дороге. Второй путь: идти во дворец. Я знаю: нас ищут. Нам трудно прожить неделю в Москве, еще труднее занять те же места. Ну, вместо Федора — я, Ваня опять на Тверской, Генрих опять в резерве. Полиция теперь начеку. Улицы усеяны сыщиками. Они караулят нас. Они, заподозрив бомбу, окружат, незаметно схватят. Да и поедет ли генерал-губернатор той же дорогой? Ведь ему легко сделать круг по Москве: выехать на Тверскую сверху, со стороны Страстного монастыря .. . Но, а если мы пойдем во дворец? Нужно оковать себя динамитом, одеть невидимый панцирь, нужно прорваться в подъезд, наконец, нужно умело взорвать. Мне, конечно, не жалко тех, кто умрет: погибнет семья, свита, сыщики и конвой. Но опасно рискнуть. Дворец велик и в нем много комнат. Если случайно во время взрыва он будет во внутренних залах или в саду? Ведь мы не в силах дойти до него … Халтуринский взрыв был рассчитан верно и все-таки кончился неудачей. Я колеблюсь. Я взвешиваю все «против» и «за». И я не знаю: пойдем ли мы во дворец? Трудно решить и нужно. Трудно знать и еще труднее узнать.
13 августа.
Ваня барин: мягкая шляпа, светлый галстук, серый пиджак. У него по-прежнему вьются кудри, блестят задумчивые глаза. Он говорит:
— Жалко Федора, Жоржик.
— Да, жалко.
Он улыбается грустно:
— Да ведь тебе не Федора жалко.
— Как не Федора, Ваня?
— Ты, ведь, думаешь: товарища потерял. Ведь, так? Скажи, так?
— Конечно.
— Ты думаешь: вот жил на свете революционер, настоящий революционер, бесстрашный … А теперь его нет. И еще думаешь: трудно, — как быть без него?
— Конечно.
— Вот видишь … А про Федора ты забыл. Не жаль тебе Федора.
На бульваре играет военный оркестр. Воскресенье. В красных рубахах, с гармониками в руках бродят мастеровые. Говор и смех.
Ваня говорит:
— Слушай, я вот все о Федоре думал. Для меня, ведь, он не только товарищ, не только революционер . . . Ты подумай, что он чувствовал там за дровами? Стрелял и знал, каждою каплею крови знал: смерть. Сколько времени он в глаза ее видел?
Жоржик, не то. Я не про то. Ну, конечно, не испугался… А знаешь ли ты его муку? Знаешь ли муку, когда он раненый бился? Когда темнело в глазах и жизнь догорала? Ты не думал о нем?
И я отвечаю:
Нет, Ваня, не думал.
Он шепчет:
Значит, ты и его не любил .. .
Тогда я говорю:
— Федор умер. .. Ты лучше вот что скажи:
идти ли нам во дворец?
— Идти во дворец?
—Да.
— Это как?
— Ну, взорвать весь дворец.
— А люди?
— Какие люди?
— Да семья его, дети.
— Вот ты о чем… Пустяки: им туда и дорога …
Ваня примолк.
— Жорж.
—Что?
— Я не согласен.
— Что не согласен?
— Идти во дворец.
— Что за вздор? .. Почему?
Я не согласен убивать детей.
И потом говорит, волнуясь:
— Нет, Жорж, послушай меня: не делай этого, нет. Как можешь ты это взять на себя? Кто дал тебе право? Кто позволил тебе?
Я холодно говорю:
— Я сам позволил себе.
— Ты?
— Да, я.
Он всем телом дрожит.
— Жорж, дети…
— Пусть дети.
— Жорж, а Христос?
— При чем тут Христос?
— Жорж, помнишь: «Я пришел во имя Отца моего, и не принимаете Меня; а если иной придет во имя свое, его примете».
К чему, Ваня, тексты?
Он качает головой.
— Да, ни к чему …
Мы оба долго молчим. Наконец, я говорю:
Ну, ладно … Будем на улице ждать.
Он весь светлеет улыбкой. Тогда я спрашиваю его:
— Ты, может быть, думаешь, я ради текстов?
— Нет, что ты, Жорж?
— Я решил: так риска меньше.
— Конечно, меньше, конечно … И вот увидишь: будет удача. Услышит Господь моления наши.
Я ухожу. Мне досадно: а все-таки не лучше ли во дворец?
15 августа.
Мои мысли опять с Еленой. Я спрашиваю себя: кто она? Почему она не ищет меня? Почему живет, ничего обо мне не зная? Значит она не любит. Значит она забыла. Значит она, целуя, лгала. Но такие глаза не лгут.
Я не знаю. Я ничего не хочу узнать. Я видел радость ее любви, слышал счастливые слова. Я хочу ее, и я приду и возьму. Может быть, это даже и не любовь. Может быть, завтра потухнут ее глаза и мне скучен будет ее любимый сегодня смех. Я сегодня люблю ее и мне нет дела до завтра. Вот сейчас она стоит передо мной, как живая: черные косы, строгий овал лица, на щеках робкий румянец. Я зову ее, я говорю себе ее имя. А, ведь, скоро наш, уже непременно, последний день…
Увижу я ее когда-нибудь или нет?
17 августа.
Завтра мы опять ждем генерал-губернатора на дороге. Если бы я мог, я бы молился.
18 августа.
Эрна в третий раз приготовила у себя снаряды. Ровно в три часа мы на своих местах. У меня в руках бомба. Когда я хожу, в коробке мерно стучит запал. Коробку я завернул в бумагу, перевязал тонким шнурком. Я, как будто, иду из лавки с покупкой.
Я иду вниз, по левой стороне Столешникова переулка. В теплом воздухе осень. Я утром заметил: кое-где на березах уже желтые листья. По небу ползут тяжелые облака. Каплет редкими каплями дождь.
Я осторожно несу свою бомбу. Если случайно меня толкнут, — разобьется запал. По тротуарам и на углах много шпионов. Делаю вид, что не вижу их.
Поворачиваю назад. Кругом все тихо. Сыщики лениво провожают глазами прохожих. Я боюсь, что именно теперь меня догонит генерал-губернатор. Теперь трудно бросить снаряд: я не узнаю его кареты, не сумею приготовить удар. Я ощупываю револьвер. У меня их, как было у Федора, два. Один — браунинг, другой — большой, кавалерийского образца наган. Я их вычистил вчера вечером и тщательно зарядил.
Так я брожу полчаса. Когда я подхожу третий раз к углу Тверской площади, к деревянной будке с часами, я вижу: на Тверской, около дома Варгина, от земли взвился узкий столб серо-желтого, по краям почти черного дыма. Он воронкой ширится вверх, затопляет всю улицу. В ту же минуту — знакомый, странный, чугунный гул. Лошадь извозчика на углу вздымается на дыбы. Передо мной дама в большой черной шляпе. Она ахнула и присела на тротуар. Городовой стоит секунду с бледным лицом и кидается на Тверскую.
Я бегу к дому Варгина. Звенят разбитые стекла. Опять пахнет дымом. Я забываю про бомбу и запал стучит в ней мерно и торопливо. Я слышу стоны и крик и уже знаю наверное:
Генерал-губернатор убит…
А через час продают телеграммы. У них траурный ободок и крест. Под крестом — печатный портрет, под портретом — некролог.