Выбрать главу

– Оправиться, покурить! – сняв фуражку, кри­чит вспотевший, изнемогший капитан Грач; он отирает грязным комком платка лоб. Мы ложимся отдыхать на вытоптанном лугу под самой Коломыей. Сейчас нет большего удовольствия, чем вытянуться всем телом на этой пыльной траве. Из газет солдаты свертывают цыгарки, лежа, курят, сплевывая, по-цыгански, тонкой струей. Потные, утомленные они редко перебрасыва­ются словами, да и о чем говорить? Каждый глядит в голубое небо и ничего в нем не видит. Кто задремал, кто задрал кверху ноги, чтобы отлила кровь и отдох­нули ступни и икры. Я вот, лежа на спине, думаю о том, как скверно написал о войне в «Красном смехе», невидавший ее, Леонид Андреев. Мимо тропотят мелкой рысью какие-то казаки на горбоносых дончаках.

– Становись! – кричит, трудно поднимаясь, ка­питан Грач.

И вскоре мы вступаем в чужую австрийскую Коломыю. Ее опустошенность представляется театраль­ной; пустые помертвелые улицы кажутся длиннее чем есть, в окнах брошенных домов ветер рвет занавеси; а на углу какой-то круглой площади, тоже как на театре, открыта кофейня; и пока капитан Грач и прапорщик Дукат уехали искать коменданта, я в ожиданииих, с невыразимым и никогда еще неиспытанным наслаж­дением, сажусь за беломраморный столик кофейни.

Мне подает молоденькая полячка, у нее румяные губы и пушистые ресницы. Я плохо понимаю ее поль­скую речь, но по улыбкам вижу, что она не прочь бы полюбить русского прапорщика. Но в этом разбитом городе время идет с такой тяжкой быстротой, что я только успеваю сказать полячке какие-то слова, как в кофейню возвращаются в конец измученный капитан Грач и пыльный, крепящийся прапорщик Дукат.

– Неутешительно, – мрачно говорит Дукат и, сняв насквозь пропотевшую фуражку, опускается у сто­лика. – Коломыю бросают, местонахождение 117-й ди­визии неизвестно, предполагают, что отступая с боями, она должна быть где-то совсем близко к востоку, дан маршрут и надо немедленно двигаться.

– А общее положение? – спрашиваю я Грача, и мне ни за что не хочется подниматься, уходить из ко­фейни.

– Наступление лопнуло, – закуривая коломыйскую папиросу, усмехается больной капитан, – на ре­волюционном лозунге армия не дерется, не хотят то­варищи. Теперь идут арьергардные бои, чтобы хоть как-нибудь выправить фронт, чтобы наступление, пре­вратившееся в отступление, не превратилось еще и в катастрофу.

Мы встаем, трудно поднять свинцовые ноги. А пленительная полячка уже поит тем же плохим кофеем какого-то другого, такого же пыльного, обросшего щетиной, такого же усталого кавалериста и так же улыбается ему мерцающими глазами.

По тем же помертвелым, обморочным улицам мы оставляем Коломыю. Где-то на западе вздыхает артил­лерия. В поле, под городом скакавший на кряхтевшем Коне ординарец указал нам дорогу на фольварк, где расположился штаб 117-й пехотной дивизии.

Это была прелестная покинутая усадьба с призе­мистым домом, вокруг которого еще цвели астры. На некошеном лугу перед домом мы выстраиваем батальон для приема его начальником дивизии. Статный, в блестких очках, с кирпичем плотной седой бороды, во всем защитном, генерал быстро идет к батальону. Но на команду «смирно!» солдаты не обращают внимания. Полгода назад за такую стойку генерал разнес бы ба­тальон, а теперь он делает вид, что всё обстоит благо­получно, и произносит краткую речь о борьбе за сво­боду, чему подучился наспех и без знания дела.

Хмурые, обгорелые от солнца солдаты пасмурно глядят на его очки, на золотые погоны, на барскую бороду. О чем думают? Да всё о том же. Полуоглянув­шись, я в оцепенении вижу, что в ветвях яблони сидит мой солдат четвертого взвода Рыжов. Вспомнив босое деревенское детство, он полез за зелеными яблоками. Лицо у него наглое, смеющееся, будто он спрашивает: «а что, мол, вы со мной могёте в таком случае сде­лать, раз хуже окопов и смерти всё равно ничего нет?».

Генерал, слава Богу, его не видит, он продолжает говорить о том, что счастлив принять батальон в стя­жавшую боевую славу в Тарнопольском прорыве 117-ю дивизию, а сзади меня солдат, которому надоела гене­ральская речь, бормочет сквозь зубы: «да, мать ее вдоль, эту твою дивизию…».

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

С этой ночи на театре военных действий я – прапорщик 457-го пехотного Кинбурнского полка. Вре­менно командующий полком подполковник Осипов с по­левым адъютантом поручиком Никитиным, окруженные конными ординарцами, расположились в лесу: это штаб. А мы лежим в цепи, на рассветающей луговине и при­слушиваемся к близящимся взрывам немецкой артил­лерии.

Немцы наступают. За зеленым перевалом в не­скольких верстах их головные части. Сзади нашей цепи, под летящим ветром шумит лес. Это живописное место хорошо называется: Млынские хутора. И когда не слыш­но взрывов артиллерии, кругом стоит лесная тишина. Я лежу на траве, немного позади солдат, ощущаю свежий запах сырой земли; пока что лежим вольно. Но вот к подполковнику Осипову на загнанной, потемневшей от пота, тяжело носящей боками лошади прискакал орди­нарец. И смугло-желтый брюнет, с угольными усами, батальонный командир, поручик Стоковецкий передал мне, что сегодня будет дело, ибо немцы наступают как раз на участок нашей дивизии.

Солдаты торопливо завозились на луговине; стали наскоро окапываться. А вскоре, не долетев до нашей цепи, визгнув в ровно-голубом небе, разорвалась неж­но-розовым облачком впервые увиденная мной шрап­нель. Если б это был фейерверк, то тающим, ботичеллиевски-кудрявым дымком можно было бы любоваться; в сущности, я им и любуюсь, хоть знаю, что это смерть.