Выбрать главу

Сросшись с телом пулемета, по отходящему крас­ному бронепоезду с полотна железной дороги стреляет прапорщик-женщина Мерсье. Страшным разрывом гра­наты у полотна убило наших пулеметчиков. На железно­дорожной насыпи тут и там стонут лежащие раненые, но здоровые бегут вперед, делая вид, что раненых не замечают. «Господа, ради Бога, возьмите!», слышатся стоны, но здоровые как-будто не дослышивают, иль от­говариваются находу. И только поручик Тряпкин, заки­нув за плечо ремень винтовки, тяжело напружив ноги, несет на руках бледного большого раненого корниловца. «Молодец, Тряпкин!» думаю я.

Из Кореновской красные выбиты, станица за нами. Но в начинающихся сиреневых сумерках большевики возобновляют атаки. Ливнем свистят их пули, их цепи опять уж недалеко, но нас, лежащих на поле за Кореневской, беспокоят не цепи, а надвигающийся на нас, вздрагивающий белым дымком, бронепоезд. Этот дымок над трубой увеличивается; с бронепоезда дождем стро­чат пулеметы.

Наша цепь волнуется, ее устойчивость слабеет. По­куривая, за железнодорожной будкой стоят подполков­ник Неженцев и штабс-капитан Скоблин. Неженцев при­казывает: в атаку на бронепоезд! И надо вставать с земли, идти, а усталость от целого дня боя тяжко ско­вывает тело; сейчас бы лечь на эту траву и заснуть бы дня на два; но проклятый дымок бронепоезда всё уве­личивается.

– В атаку! – раздаются голоса. И цепь подни­мается; двинулись, идем быстрей, с винтовками наперевес близимся к бронепоезду, подбадривая себя крика­ми ура. Мы уже выравниваемся, усталость сломлена ка­ким-то общим напряжением воли, бегом мы охватываем со всех сторон бронепоезд, а с него воем, визгом тяв­кают пулеметы. Но теперь всё равно, мы близко… Но что такое? Кто-то железным прутом ударил меня по ноге. Я схватился за ногу, по штанам течет кровь, не могу идти… Мимо, согнувшись, как он согнувшись, иг­рая в лошадки, бегал в детстве, пробегает мой брат, рот у него раскрыт, он кричит ура.

– Сережа! – кричу я, но в этом чертовом аду он ничего не слышит, не видит. Осторожно ступая, я хро­маю назад к будке, а сзади несутся, хлещут пули. «Сей­час добьет», думаю я, но уже с каким-то безразличием, как будто не о себе; выйдя из боя, я весь в внезапно на­валившейся на меня усталости; она полонит меня, я только чувствую режущую боль в ноге, словно, стянув ее проволокой, кто-то закручивает все туже и туже.

В мужской кожаной куртке, в солдатских сапогах, за будкой сестра милосердия перебегает от раненого к раненому; тяжело и легко-раненые лежат на траве; я опускаюсь среди них на пригорке у однообразно гудя­щего телеграфного столба.

– Сейчас, сейчас, у меня не десять рук, подожди­те, – покрикивает на кого-то простоватая сестра с глазами веселого утенка.

Когда она подходит ко мне, я с чувством некото­рого стыда спускаю штаны, сестра жирно смазывает рану иодом и нога туго и приятно стягивается бинтом.

– Счастливчик, – улыбается сестра, пропуская вокруг ноги бинт, – на полвершка бы правее и пере­било бы бедро, тогда б вас и на подводе отсюда не увезти.

Я знаю, что тогда б меня могли бросить в степи, как бросили Лойко. А сейчас по вечереющей, обсажен­ной весенними тополями дороге двое офицеров ведут меня под-руки в Кореновскую. Медным светом гаснет закат, алые сумерки ниспадают все ниже, но только полная темнота затушит гул боя под Кореновской.

VIII

Против нас в Кореновской сражалось до четырнад­цати тысяч красных под командой Сорокина. Выбитые, они сосредоточились у Платнировской, готовясь к вто­рому бою, но Корнилов резко свернул армию на Усть-Лабу.

Обоз с ранеными едет за армией. На телеге нас пятеро. Сестры укрыли нас одеялами; с поскрипыва­нием движется подвижной лазарет, на выбоинах стонут утомленные раненые, а впереди сквозь подоспевших, непускающих в Усть-Лабу красных пробивается армия.

Уже далеко за полдень, а под Усть-Лабинской бой всё идет. Усть-Лабинская раскинулась по крутым хол­мам над реками Лабой и Кубанью. Мешаясь с белым цветеньем вишень и яблонь, на обрывах меж станичных хат пестреет цветущий кустарник. Стрельба от Усть-Лабы доносится все явственней. Обоз уже почти в зоне боевого огня. Раненые прислушиваются: не прибли­жается ли общий гул боя?

На моей подводе волнуется капитан с обеими пере­битыми ногами; смельчак в бою, здесь в беспомощности он потерял самообладание.

– Слышите, приближается, – приподнимаясь на локте, говорит он, грязнобледный, измученный от неспаных ночей, от страшного ранения; губы у него почти черны; под всё близящимся ружейным накатом капитан с отчаянием откидывается. А зловещий гул, действи­тельно, близится. Раненые прислушиваются к нему, как зверь на облаве к крикам загонщиков. Я волнуюсь вдвойне: мой брат в бою.

Из арьергарда, торопясь, проходит отряд; лица строгие, озабоченные.

– Ну, что?

– Наседают, отбиваемся, – говорит худенький офицер с бородкой; отряд уходит влево по пашне.

Раненые зорко следят за ним, вот и оттуда, слева, донеслись выстрелы, стало-быть, большевики и с флан­гов; мы в кольце, бой со всех сторон, но в авангарде самый напряженный.

От подводы к подводе ходят сестры, меняют по­вязки, кормят, поят раненых. Так идут часы. Но вдруг винтовки в авангарде затрещали ожесточенней и общий гул боя сразу стал удаляться, будто подхваченный и понесенный какими-то прорвавшими плотину волнами; раненые завозились.

– Удаляется, слышите? От головы обоза крик: – Обоз вперед! Возчики замахали кнутами, лошади вскачь помча­лись по степной дороге, а перед нами, замирая, всё уно­сится эхо боя; теперь уж нет сплошного гула; гул с перерывами, стало-быть, большевики отброшены и на­ши взяли станицу.

Но в Усть-Лабе мы не останавливаемся. Вырываясь из красного кольца, Корнилов бросает нас дальше и я не знаю, где я просыпаюсь ночью в темноте от много­голосья, скрипа тысяч колес, криков, ругательств, ржа­нья лошадей. Недалеко от подводы у костра кто-то легким фальцетом напевает:

«Мы дралися за Лабой,Бой был молодецкай!»

– Станичник, где мы?

– В Некрасовскую въехали.

Всё глушится кромешным галдежом возчиков, кри­ками квартирьеров, сестер, скрипом колес тронувше­гося по станице обоза; и только уж в хате я встре­чаюсь с раненым братом.

Я лежу под божницей, обклеенной узорно вырезан­ной газетой; брат с раздробленной ступней прыгает по хате на одной ноге, капитан с перебитыми ногами не­подвижен на полу; другие раненые кто ходит, кто пры­гает, а Таня и Варя промывают раны, меняют пере­вязки, рассказывают новости. От отдыха все веселы. Сердита только дряхлая хозяйка-казачка с глядящим изо рта длинным желтым клыком; она то беззубо шам­кает, то ворчливо кряхтит.

– Что ты, бабушка?

– Ох, да как что? Куды я вас дену, хата малая, а вы все перестреляны, как птицы какие, – оглядывает нас мутным глазом старуха и продолжает охать у печи, – всякие я войны видала, помню, как черкесов мирили, как на турку ходили, а теперь вот своя на своих по­шла, – и старуха никнет седой головой.

– Из-за чего ж это, бабушка, пошла-то она, а? – смеется кто-то.

– Да рази я знаю, может и есть из чего, а может и нет, так всё зря, – безразлично бормочет старуха. Пришедший Василий Лаврович рассказывает, что, отбиваясь от наседающих со всех сторон красных, Кор­нилов ведет нас на Екатеринодар, надеясь штурмом взять кубанскую столицу и тогда в ней уж найти ка­зачью опору. До хаты долетают звуки похоронного марша, это хоронят наших убитых и умерших от ран и на кладбище каждой станицы вырастают наши про­стые деревянные кресты.

IX

В Пензе по ночам моей матери снился мучительный сон, как по снежному ветреному полю красные ведут ее сыновей, на расстрел. Мать просыпалась в судороге; но ее дни нелегче ночей: красные газеты пишут, что белая армия разбита, что Корнилов бежал в кавказские горы, а по степям валяются, гниют «объеденные трупы золотопогонников».