Выбрать главу

Но вскоре же после моего приезда, выйдя однажды утром за газетой, я был поражен необычайной сонной тишиной города. Также в «полонезах» стояли немки, также тарахтели редкие бесшинные автомобили, но го­род был полон странной, внушающей тревогу, тишиной; и, наконец, от седовласого, беззубого газетчика я уз­нал, что этой ночью правительство бежало в Дрезден, когда в пролет Бранденбургских ворот неожиданно во­шла железная бригада капитана Эргарда; это был Putsch заговорщиков «Свободы и действия», Каппа и Лютвица.

От нечего делать и я пошел в центр города, всё явственней чувствуя в этой странной тишине разливаю­щееся немецкое медлительное волнение. Есть что-то затягивающее в волненьи больших городов. Вспоминая некрасовское «зато посмеивался в ус, лукаво щуря взор, знакомый с бурями француз…», я шел в толпе. На Шлосспляц кепками, шляпами, котелками уже перели­вается толпа. Я знаком с самой страшной бурей, рус­ской, и в этой немецкой мне чудится ее отголосок, хотя музыка ее совершенно иная.

Над Унтер ден Линден в лучах солнца парят аэро­планы заговорщиков, дождем сбрасывая вниз листовки. Ощетинившимися дикими зверями толпу медленно раз­дирают броневики «железных ребят» Эргарда. Но город всё-таки мирен; звонят идущие трамваи, у вокзала на козлах пролеток дремлят еще довоенные старики-извоз­чики. Какой-то разъяренный пивник с закаченными по-локоть рукавами кричит окружившей его толпе о зачинании новой войны с Францией. В его сторону смеются всю войну провоевавшие рабочие; но ничто не перехо­дит границ уличного возбуждения, словно немцы и здесь ждут приказания. И к ночи от бежавшего в Дрез­ден правительства получен приказ всеобщей стачки; он застал меня на ночной Фридрихштрассе, в той же тол­пе, и я увидал, как по команде Берлин погас, лег и умер. Теперь напрасно, упираясь то в звездное небо, то бегуще скользя по матовости далекого асфальта, ша­рят мощные прожекторы заговорщиков. Железные ре­бята на грузовиках напрасно бороздят красными факе­лами черные улицы; Берлин не встает, умер и вместе с ним по команде всеобщей забастовки умерла вся страна.

А к утру столица уже гудит поднимающимся тяже­лым волнением. На моей Инвалиденштрассе неизвестно кто рыл окопы, но она изрыта, забаррикадирована, по углам пулеметные гнезда. Заборы Шоссештрассе про­биты, в их дыры выглянули узкие собачьи морды пуле­метов. Ни воды, ни света, ни движенья, ни хлеба, ни угля, ничего нет в Берлине. И из рабочего Нордена ка­тится гул разжигаемого Москвой восстанья спарта-кистов; говорят, Москва против Веймара играет на обе руки, поднимая и «железных ребят» и красных.

По улицам, ставшим пустыми и необычайно длин­ными, текут миллионные толпы. Я иду в толпе. Чего я не видел? Устал от виденного. Но страшная вещь толпа, и я чувствую, как этим миллионным топотом ног, этим океанским стихийным движеньем она заражает меня, хоть эта немецкая толпа и совершенно несхожа с рус­ской человеческой лавой. Немцы идут без слов, строем, в ногу, глаза опущены в пятки идущих впереди, по ко­манде трижды вскрикивают «Hoch!» и трижды «Nieder!», но ногу подсчитывают, не сбиваются, заботливо обходя встречные газоны, цветники, сады; недаром эту немецкую стихию так ненавидел апостол русского рево­люционного разрушенья, Бакунин.

Фридрихштрассе, Люстгартен, Унтер ден Линден, Шлосспляц всё запружено никогда здесь не бывающими рабочими, над ними красные полотнища, лозунги социал-демократов, профсоюзов, коммунистов, католиков и бок о бок в толпе едут тут же на грузовиках с вьющимися, белочерными прусскими штандартами «железные ребя­та», крича Эргарду трижды «Hoch!», а Эберту трижды «Nieder!]].

«Pfui, pfui!» свищет толпа, но никогда никто, очер­тя голову, не бросится на грузовики, не сомнет их в драке, как рванулась бы наша несдержанная в страстях славянская толпа Москвы, Пензы, Калуги. Сброшенных с аэропланов листовок уже по-колено, люди ходят ве­село шурша бумагой, но ночью с огнедышащими крас­ными факелами всё еще ездят на грузовиках солдаты Эргарда, неуставшие от четырехлетней войны и желаю­щие новой; правда, их факелы тонут в беспросветной темноте.

И вдруг в моей комнате, задохнувшись, из водопро­водного крана брызнула вода, нелепо вспыхнуло среди дня электричество, а за окном зазвенели стоявшие в обмороке трамваи. Что случилось? Это железная бри­гада капитана Эргарда отмаршировала назад в Деберитц, а правительство Эберта возвратилось в Берлин, дав немцам команду: работать! Из германских берегов реки без приказанья не выходят.

Городские служащие подметают, убирают от листо­вок улицы. Берлин принимает свой деловой вид, будто ничего и не было. По Унтер ден Линден уже бездельно гуляют фланеры; торопясь на службу, девушки мурлычат модную песенку «Твои темные глаза, как два каш­тана»; в пивных какие-то бисмарковские старики-пен­сионеры пьют пиво и ругают правительство; подземная дорога, словно выплевывая, выбрасывает немцев по все­му Берлину.

Х

Голодная, продрогшая, в туфлях, сшитых из лос­кутов какого-то ковра, оставшаяся в Киеве, моя мать ежедневно выходила на Еврейский базар, чтоб у при­езжих окрестных крестьянок выменивать скатерть, про-

стыню, полотенце на какую-нибудь еду. Это страшная первобытная эпоха военного коммунизма. В Киеве вла­ствовал террор и сплошной голод. На Еврейском базаре шла древняя меновая торговля. Сытые краснощекие бабы-хохлушки из подкиевских сел и скупые на слова мужики за картошку и хлеб брали у горожан юбки, обивку с кресел, зеркала, гардины, графины, стулья, ножи, столы, даже ночная посуда и та шла в деревню. Так, чтобы жить, торговал весь когда-то богатый город, так торговала вся Россия. И те, у кого оставались еще силы, подсмеивались над всеобщим торжищем, говоря, что это и есть «национализация торговли», когда вся нация торгует.

Правитель Украины Раковский жил во дворце мил­лионера Могилевцева и на его парадной лестнице были установлены пулеметы. Перед зданьем чеки часовые си­дели в национализированных буржуазных креслах. Киев­ские школы были без учителей, больницы без лекарств, мастерские без инструментов, магазины без товаров, дома без отопленья, у жителей были хлебные карточки, но не было хлеба, и обитатели многоэтажных домов сто­яли во дворах в очередь к единственному водопровод­ному крану, чтобы получить хоть немного воды.

В прекрасных киевских садах и парках деревья ру­били на дрова. Город обезобразился гипсовыми бюстами Ленина. Изнуренные террором, голодом, сыпняком, ки­евляне ходили с тупо испуганными лицами. Киев стал коммуной перепуганных нищих. По ночам все спали с открытыми окнами, чтобы заранее услышать прибли­женье обыска иль ареста. Жизнь людей управлялась приказами, мандатами, ордерами, мобилизациями, уплотненьями, выселеньями, контрибуциями, реквизициями и расстрелами. Коммунистические газеты печатали спис­ки расстрелянных «в порядке красного террора», а в органе чеки «Красный Меч», газетке никогда еще неви­данной в мире, чекисты за всякое сопротивленье грози­ли новым террором.

На Лукьяновке, окраине Киева, в каменном флигеле жили моя мать, тетка полковница Е. К. Высочанская и их друг А. Д. Похитонова, дочь в былом известного генерала. Голод, террор, бездровье, безводицу, солдат­ские постои и все испытания, которым чернь подвергала русскую интеллигенцию, женщины переносили достойно. Жили тем, что выменивали на еду еще оставшиеся, не Бог весть какие вещи. А когда на базар нести уже было нечего, разошлись на работу по чужим людям. Мать пошла в услуженье к жившей неподалеку старухе. У старушки оставалась еще всякая заваль на мену, а главное, был сад с огородом, что в эпоху интегрального коммунизма всякому представлялось несметным богат­ством. Став прислугой за всё, мать носила на базар яблоки, стирала белье, мыла полы, убирала дом, рабо­тала в огороде и готовила на восьмерых буденовцев, стоявших постоем у тихой старушки. Эти удалые, на­храпистые парни тоже помогали жить; с кладбища, разрушая жилище мертвецов, они воровали кресты и могильные ограды и распиливая их, создавали дрова; в эту лютую зиму многие киевляне так спасались от за-мерзанья.