Ну чо смотришь, говорит муж, чаю давай.
Четыре часа утра: героиня плачет в подушку. Васильковая наволочка от этого линяет, хотя ее уже много раз стирали, слезы оставляют на белом напернике размыто-синие акварельные пятна размером с яйцо. Муж стонет и неразборчиво говорит во сне.
Зюкли
Утром Сашка уходит в школу сам: я не могу даже разлепить глаза. Под одеяло заползает Машка, щекочет мне нос кончиком взлохмаченной косички.
— Зюкли, где вы? — взывает она.
Зюклями, не помню почему, называются зайчики, сложенные из пальцев: указательный и средний — ушки, остальные — мордочка. Мы придумали их однажды в поликлинике, когда сидели полтора часа в очереди к лору.
Зюкли живут под одеялом, ходят друг к другу в гости, катаются с горок (это мои коленки).
Из-под одеяла вылезает серый волк, лязгает челюстью и рычит, угрожая пожрать всех зюклей.
— Мы — зюкли, мы геройские зюкли, мы будем мочить всех волков, — извещает Машка, хватает меня за руку и возит туда-сюда. Я не хочу вставать. Я хочу весь день валяться в кровати, только чтобы меня не пинали ногами. Но надо шевелиться, и я вздымаюсь, и увесистая Машка с гиканьем прыгает на меня и валит с воплем «Не хочу, чтобы ты уходила на работу!» — и я бьюсь головой о стенку.
— Маша, ты дурак, — морщусь я, потирая шишку.
— Это мужчины дураки, — протестует она, не рискуя логически продолжить «а я — дура».
Феминистская фея бьется в счастливой истерике.
Снег
Снег тихий и пушистый, как в иностранном рождественском кино, снег мягко ложится, обнимает, укутывает, уговаривает: спи, спи, усни, не высовывайся. Снег усиливается, валит, пестрит в мертвом фонарном свете, мир становится холодный, мокрый и рябой, и в нем не ходят троллейбусы.
Снег закрывает мои огрехи: лажанулась, лопухнулась, сделала ошибку, жить не хочется, а пройдет снег, все утихнет, и вроде бы ничего.
Собирается горами, падает за ворот, портит дубленку, провоцирует головные боли. Коллеги иронизируют в интернет-новостях: московский снегопад снова стал неожиданным стихийным бедствием! На дорогах стоят пробки, добираться домой два часа, ничего не видно в сплошном Чайковском, сплошном «Щелкунчике», девочки в пачках кружатся на синем фоне, женский хор поет «А, а, а-а-а!», фары светят сквозь снежный туман, пешеходы еле бредут, смахивая с мокрых лиц крупные хлопья. Два часа добираюсь до дома, на макушке сугроб, на воротнике сугроб, московские аэропорты не принимают самолеты, их сажают в Петербурге и Самаре, толстые белые ломти съезжают с крыш, не выдержав собственной тяжести. Давление скачет, вчера 90 на 50, сегодня 150 на 110, дятел барабанит в виске, на работе все злые, взрываются, ругаются, бегают с какими-то правками в полосах.
По небу ползет серый матрас госпожи Метелицы, пусть голова, пусть пробки, пусть правки в полосе, пусть самолеты, да простят меня застрявшие в Самаре пассажиры рейса «Красноярск-Москва», — тряси, госпожа Метелица, тряси, закрывай глаза мигающим рекламам, покрывай лужи, заваливай улицы, прячь мусор, скрывай кусты, запеленывай дачные сотки, утепляй спящие розы, вали горы и горки, давай работу совкам и санкам, снегоуборочным комбайнам и ледянкам, квадратным дворницким лопатам и метлам… Сегодня он лежит, уже совсем смирный, успокоенный, и блестит фиолетовыми искрами под фонарем.
Завтра будет чисто и бело, как новый альбомный лист. Завтра утро начнется методичным шкряб, шкряб, шкряб. Завтра соседи будут разметать машины, а собаки вдавят дымящиеся желтые дыры в белые простыни снегов. Выбегай из дома, завязывай шарфик, вытирай носик, делай ручкой, лови машину, катись до метро, оставляй в белом снегу черные дорожки. На колу мочало, начинай сначала, а если ошибешься, то не плачь. Завтра пойдет снег и все завалит.
Кошмар на улице Гарибальди
Верхняя соседка Надя, мать Сашкиного одноклассника, преподаватель французского и русского как иностранного, ежедневно бегает по урокам, ибо в вузе ей платят сто баксов в месяц. Ее ученики живут почему-то сплошь на улице Гарибальди, но по разные стороны, и она носится зигзагами от одного к другому.
Декабрь. Надя идет по грязной гололедной улице от ученицы к ученику. Падает. Пачкается. Отряхивается. Вязнет в сугробе. Выходит к зебре, где нет светофора, чтобы перейти улицу Гарибальди. Темно, машины едут сплошным потоком, одна, две, десять, восемьдесят четыре, ни одна не остановится, чтобы пропустить застрявшую в горе снега на обочине Надю. Надя стоит, сгорбившись, под безысходным московским снегом, провожая глазами поток машин. Я умру в этом сугробе, думает она. Умру, пока буду бежать с урока на урок. Мне пятьдесят лет, у меня язва желудка, я сбила ногу неудобным сапогом. Я умру в декабрьском сугробе на улице Гарибальди, напрасно ожидая, пока кто-нибудь остановится и пропустит меня к ученику, с которым надо проходить пассе композе, чтобы заработать свои пятнадцать долларов.
Тут перед Надей притормозила иномарка. «Проходи давай», — показал водитель. Надя поплелась через дорогу, поскользнулась и упала на другой стороне улицы.
Вечером позвонил Надин приятель:
— Слушай, у тебя нет кого-нибудь, кто на полгода поедет в Мьянму?
— Я! — заорала она в трубку, не дослушав.