А дачная тетка смотрела на молодняк безо всякого выражения, и не было ни стыдно, ни грустно, ни смешно, ни завидно, ни обидно. Абсолютно все равно. Совершенно не из чего сделать сюжет.
На старт
Они орут «Мама!», будто не видели меня полгода. У них черная кожа и черные глаза, и белые белки. Мои дети негры. Один стоит в сторонке и притворяется подкидышем, вторая напрыгнула, болтается на мне и скоро меня свалит.
Детская лучится благополучием и ожиданием, как всякая детская в конце августа. Она отмыта и вычищена, из нее вынесено на помойку восемь 60-литровых мешков старых тетрадей и ломаных игрушек. В ней блестит окно, висят новые шторы, старый заяц приветливо кивает с кровати, а в трещинах паркета нет ни крошки печенья. В шкафах разложены обновки, на столах лежат чистенькие тетрадки и новые краски, готовальня с двумя циркулями и транспортир, гора тетрадных обложек, новые игрушки, масса заколок и бантиков для детсада. Кому что. У столов терпеливо сидят, как собака у магазина по команде «ждать», новые рюкзаки.
Саша говорит «угу» и потом «ого!» — это значит «нет слов для выражения крайней благодарности по поводу этой новой вещи с капюшоном». Машка душит в объятиях. Дети визжат и возятся, ссорятся, пьют чай, разливают, вытирают, обзываются, хлопают дверью. В доме стало людно.
В вазах уже готовы цветы, на спинке стула висят ленты, потому что она хочет банты, почему она так любит банты, вот загадка. Он просит завтра не провожать его в школу, «можно я в этой новой пойду?», «ты меня завтра разбудишь?», «мам, а ты мне почитаешь?» — быстро в ванную, ноги! ноги! сколько лет ты не стриг когти? Мам, ну не сейчас! Немедленно! Ну ты мне почитаешь? Мао! Мао!
Все, вошли в колею, покатились, ура.
Мы
Он был в Сочи, когда взорвались два самолета, а потом поехал туда, где собирали их обломки. Потом дежурил у Склифосовского, куда свозили жертв теракта на Рижской. А первого сентября купил билет на самолет и улетел в Беслан.
Когда мы стояли на работе вокруг телевизора и смотрели прямой эфир, а потом звонили на мобильные в Беслан, а в трубке выло и стреляло, я думала, что когда он вернется, станет легче. Не стало. Нет, не буду об этом писать. Он сам обо всем написал.
Потом он пил водку, я потихоньку жрала мезапам, оставшийся с прошлого года, лишь бы отключить эмоции, и ходила с пустой проплаканной головой, шаталась и задевала плечами и бедрами косяки, мы изредка обменивались подчеркнуто нейтральными репликами. Сашка закрылся в комнате с CD-плейером, Машка возилась на полу со спичками и бормотала, заговаривала, заплетала паутиной болтовни дыры, дыры, дыры.
Потом он молча порылся в своих коробках, что-то выбросил, что-то положил в сумку, — и ушел. Не знаю, куда. Вернулся недели через три. Из его публикаций я поняла, что он съездил куда-то за границу — освещать международное совещание на высшем уровне.
Он привез Машке мяконького зайца и гору шоколада, а мне бутылку ликера из дьюти-фри. А Сашке ничего не привез, но поклялся свозить его в интересное место. На выходных они поехали на танковый полигон в Кубинку, а мы с Машкой просидели весь дома, самозабвенно выстраивая домики для зверей и ходя зверями друг к другу в гости. Зайцу мы возвели дворец из кубиков с азбукой, и верхний этаж гласил: УИУЗАЙЦЭЮЁ. Кубик «я» потерялся.
— Я не могу так жить, — сказал он ночью. — Со мной все. Я конченый человек. Или меня где-нибудь убьют в подворотне, или я сам сдохну. И ты вздохнешь с облегчением.
Я вздохнула безо всякого облегчения и опять заплакала.
— Ну что ты плачешь, — сказал он. — Тебе что ни скажи, ты только плачешь.
Что изменится
Я не хочу больше работать.
Я не могу больше работать.
Я больше не могу заниматься тем, чем я занимаюсь.
В новостных лентах триста тридцать погибших, и «весь город сидит у ворот и воет», и «обгоревшие кишки висели на потолке спортзала».
А мы сидим на редколлегии и обсуждаем последний ресторанный обзор, чтоб они провалились, что ж меня преследуют эти ресторанные обзоры, куда я ни пойду работать? Передо мной лежит новая сверстанная полоса: «смакуют морковно-апельсиновый фреш, лежа в шезлонгах», «консоме из телятины с копченым языком, лисичками и трюфельной лапшой, 550 р.». Слушайте, говорю, может, мы не будем это давать? Это же совершенно, говорю, невозможно в контексте происходящего.
Да почему же не будем, говорит рекламная Лена, хлопая пластмассовыми ресницами. Это постоянная рубрика, я не понимаю, почему тебя коробит этот текст. Она качает загорелой ногой из коричневого пластика. Она биоробот, думаю я. Если задать ей нестандартный вопрос, она сломается, задымится, и у нее выскочит правый глаз на пружинке.
Катя, не надо пытаться быть большим гуманистом, чем мы все здесь, говорит Толик. Уверяю вас, мы все переживаем ничуть не меньше. Но журнал выйдет в начале октября, к этому времени уже все успокоится и все обо всем забудут. Если вы хотите реализовать ваши гуманистические интенции, говорит Толик, то вон у технического директора проводится сбор игрушек для детей Беслана, можете поучаствовать в частном порядке. Ну хорошо, спрашивает ответственный за рубрику, мы уберем обзор в октябре, что от этого изменится, кроме того, что мы потеряем пару рекламодателей? Этот текст, кстати, и написан был еще в середине августа. Катя, я тебя не понимаю, что ты предлагаешь?