Выбрать главу

Не о нас ли сказаны эти слова? Не «пух» ли мы? Не «пух» ли повешенный «военком», сожженный Синицын, запоротый до полусмерти Кузьма? Не «пух» ли Федя, Егоров, Мокеич, мы все, зеленые, красные, белые, — навоз и семя России?..

В тучу кроюсь я, и в нейМчуся, чужд земного края,Страшный глас людских скорбенГласом бури заглушая.

27 июля.

Приехал из Москвы Федя. На нем новый, синего цвета, «педзяк» и щеголеватые бриджи в клетку. В этом наряде он похож на берейтора из провинциального цирка. Он доволен собой. Он то и дело вынимает зеркальце из кармана и приглаживает пробор: «кандибобером ходит»… Я спрашиваю его:

— Разменял?

— Разменял, господин полковник.

— Сколько?

— Две тысячи пятьсот фунтов.

Он рассказывает про привольную московскую жизнь. «Бандиты» окружили его. Они слушают с упоением. На вершинах дерев золото вечернего солнца. Внизу сумерки. Хороводами жужжат комары.

— Люди, как люди, и живут по-людски. В рулетку играют, ликеры заграничные пьют, девиц на Роль-Ройсах возят. Одним словом. Кузнецкий мост. Выйдешь, часика этак, в четыре, — дым коромыслом: рысаки, содкомы, нэпманы, комиссары… Ни дать, ни взять, как до войны, при царе. Вот она, рабочая власть… Коммуной-то и не пахнет. В гору холуй пошел. Живут!.. А мы, сиволапые, рыжики в лесу собираем… Эх!..

Егоров морщит седые брови:

— Помалкивал бы в тряпичку, Федя. Соблазн.

— А что?.. В Москву захотелось?

— Язва, отстань… Бесом стал. Бесов тешишь.

Федя смеется. Смеется и беспалый Мокеич, и выпоротый недавно Каплюга, и Титов, и Сенька, и Хведощеня, и вся лесная зеленая братия. Всем весело. Всем завидно. Завидно, что где-то, за тридевять земель, в далекой Москве, «в гору холуй пошел» и «люди живут по-людски».

«По-людски»: «девиц на Роль-Ройсах возят»… Я спрашиваю себя: семя мы или только навоз?

28 июля.

Иван Лукич — казначей. Он пересчитал сегодня фунты и говорит мрачно:

— Вот мерзавцы… Украли.

— Много?

— Триста пятьдесят фунтов.

Домашний вор — худший вор. Я приказываю выстроить «шайку». «Бандиты» построились в три ряда, на поляне, у «акулькина» клена, там, где жгли Синицына на костре. Моросит мелкий дождь.

— Смирно!

Они по-солдатски повернули глаза направо и замерли в ожидании. Я говорю:

— Ночью украли деньги. Кто украл, выходи.

В заднем ряду поднимается шум. Я слышу, как Каплюга вполголоса говорит:

— Чьи деньги-то? Разве не наши?.. Как в набег, так «за мной», а делиться, так и врозь табачок… Правильно, товарищи, или нет?

Каплюга — бывший матрос. Но он не «гордость и краса революции», а пьяница, разбойник и вор. Я взял его в плен в Бобруйске.

— Каплюга.

Он не отзывается, — прячется за чужие спины. Я повторяю:

— Каплюга.

Он медленно, нехотя, выходит из строя. Руки в карманы, шапка сдвинута на затылок. Он покачивается. Он пьян.

— Шапку долой!

— Зачем? И так постою. Не в божьей церкви, небось!..

Я сильно, с размаху, ударил его в лицо.

— Молчать! Ты украл?

Он вытирает кровь рукавом и бормочет:

— Украл?.. И не украл даже вовсе… Просто взял… Свое взял, господин полковник.

— Свое?

— Так точно, свое…

— Повесить.

Егоров и Федя подходят к нему. По-прежнему моросит надоедливый дождь.

29 июля.

Меня гложет лесная тоска. Я в тюрьме. Не ветви, а узорчатая решетка. Не шелест листьев, а звон кандальных цепей. Не лагерь, а четыре голых стены. Нет, не выйти из мелового круга: Федя, Егоров, Вреде. Нет, не разорвать сомкнувшегося кольца: плети, виселицы, расстрел… «Поношение сокрушило сердце мое, и я изнемог: ждал сострадания, но нет его, — утешителей, но не нахожу…» Где Ольга? Что с нею?

30 июля.

Собирайтесь, девки, все,Я нашел трубу в овсе…Труба лыса, без волос.Обсосала весь овес…

30 июля.

Федя полулежит на траве и пробует гармонику-итальянку. Он в бриджах и хромовых сапогах.

— Федя.

Он вскакивает.

— Слушаю, господин полковник.

— Успокоились?

— А то как же?.. Вот выпороть бы еще Титова да Хведощеню, так и совсем бы за ум взялись…

— Они воровали тоже?

— Никак нет… А все-таки… На всякий пожарный случаи.

Он гладит Каштанку. Каштанка, играя, старается укусить ему палец. Федя смеется:

— У, беззубая… У, животина… А с нашим братом, господин полковник, иначе нельзя. Учить нас надо. Малохольный мы, господин полковник, народ… Только о себе и мечтаем.

31 июля.

Вреде и Иван Лукич помирились. Они больше не спорят: каждый думает, что он прав. Но Иван Лукич «шутильник», по выражению Феди. За обедом он говорит:

— Значит, ваше благородие, вы теперь спец?

— Я спец?.. По какой это части?

— По дамской.

Вреде краснеет.

— Что вы хотите этим сказать?

— А вот, Грушенька эта… В розовой кофте… Жанна д'Арк из Столбцов… «Узнаю коней ретивых»… Как сказал господин поэт, Александр Пушкин.

Вреде опускает глаза в тарелку. Мне жаль его. Я заметил: ему нравится Груша. Но он застенчив. Он не смеет к ней подойти. Он не знает, что и как ей сказать. Он барин… Может быть, она действительно кажется ему Жанной д'Арк?

Федя подает на подносе чай. Поднос старинный, серебряный, с чернью. Его «покупил» в одном из «совхозов» покойный Каплюга. Иван Лукич продолжает:

— А вы бы конфеток ей поднесли, сладких, дворянских, от Абрикосова или Сиу. Или вот, духов от Брокара… И вообразили бы, что она не мужичка, а вдруг княгиня или, по крайней мере, генеральская дочь…

— Аграфена Степановна? — щурит Федя единственный глаз. — Да если ее нарядить, так ведь она всех княгинь за пояс заткнет, так ведь она первой красавицей будет… Не девка, а настоящий бутон, господин поручик.

Аграфена Степановна… Груша… Я ее не люблю. Но делиться ею не буду ни с кем.

1 августа.

Груша ночью прокралась ко мне. Она обнимает меня и шепчет:

— Слава богу, погубил ты их, проклятых бесов. Только боязно: вернутся обратно…

Да, вернутся обратно. Да, сожгут Столбцы и не оставят камня на камне. «Каратели» усмиряют повсюду. Уже киргизы хозяйничают под Духовщииой. Уже китайцы расстреливают в Можарах. Уже «работает» в Сычевке «Че-ка». Что делать?

— Возьми ты меня, христа ради, с собою…

— Куда?

— Куда хочешь… В Москву.

Опять Москва. Опять ни тени-смущения. Опять не рассуждающая уверенность в своих, — в моих, — силах. Но вот лицо ее потемнело:

— А та… А барыня… Где живет?

— В Москве.

— В Москве…

Она плачет. Льются женские, обильные слезы. Мне скучно. Я говорю: