Выбрать главу

Ученики, которые успешно сдавали выпускные экзамены, автоматически допускались к вступительным экзаменам в Лондонский университет (эти последние проводились не в Лондоне, а здесь же, в Стоунихерсте: из столицы только присылали экзаменационные задания). Артура не так пугали вступительные экзамены, как выпускные – ему казалось, что большинство преподавателей по-прежнему его ненавидят и что его непременно завалят на каком-нибудь переводе с греческого. Но все обошлось, он не провалил ни одного предмета. Затем в числе четырнадцати выпускников он отправился на вступительные экзамены – результат оказался еще лучше: он получил диплом с отличием. Почему так получилось – трудно сказать; скорей всего, он просто хорошо готовился; может быть, помогло умение собраться в трудную минуту, а может, и вопросы легкие попались. Во всяком случае, приятно удивлены были все: экзаменаторы, экзаменующийся и родители.

Но в университет Артур не попал. Педагоги объяснили ему, для чего он обучался немецкому – оказывается, его считали слишком юным, чтоб начать профессиональное образование, и предполагали отправить еще на год в другую иезуитскую школу, Стелла Матутина, которая находилась в городе Фельдкирх в австрийской провинции Форарльберг. Родители были согласны. Конан Дойл не говорит, был ли он сам разочарован или обрадован таким решением, возражал или нет и спрашивали ли его мнения. Скорее всего, он злился, так как от иезуитов не ждал ничего, кроме подвоха. Однако в Фельдкирхе ему неожиданно очень понравилось. Здание школы, как и Стоунихерст, напоминало средневековый замок, но не такой мрачный, и вся местность была очень живописна: крошечный, сонный городок, лежавший в долине, тысячей футов ниже уровня Альп. Все было здесь лучше: здоровый горный климат, мебель, еда, отапливаемые спальни и, к неописуемой радости ребенка, отличное австрийское пиво взамен стоунихерстского пойла. Но главное, конечно – отношение учителей. Дисциплина была строгая, но поддерживалась она убеждением, а не палкой, не было круглосуточного надзора, и в ответ на проявленную педагогами доброту Артур Дойл «сразу из возмущенного юного бунтовщика превратился в опору закона и порядка».

В Фельдкирхе обучались в основном немецкие юноши «из хороших семей», но были и англичане – около двадцати человек. Естественно, они старались держаться вместе; педагоги пытались препятствовать этому (не из вредности, а чтобы мальчики, раз уж им нужно было выучить немецкий язык, говорили на нем, а не на английском), например, на прогулках строили учеников так, чтоб англичанин шел между двумя немцами, – но далеко не всегда это получалось, и потому успехи Артура в немецком, по его признанию, оказались в итоге хуже, чем могли быть (это выяснится многими годами позже, когда он, уже будучи врачом, надумает стажироваться в Германии). Тогда, в австрийской школе, ему казалось, что он говорит по-немецки вполне прилично.

Пришлось ему, правда, столкнуться с небольшим разочарованием – австрийцы не знали его любимого крикета и играли в какой-то ужасный «футбол на ходулях», который ему с его ростом и весом никак не давался, – зато было очень много зимних видов спорта: катание на коньках и санках, хоккей. В обычный футбол тоже играли; неизвестно, игроком какого амплуа тогда был Артур, но сдается, что не форвардом – тоже из-за габаритов. Росту в дитяти было уже шесть футов и от обильной кормежки он изрядно раздался вширь. Довелось Артуру проявить себя и на новом поприще: австрийцы – народ музыкальный, и в Фельдкирхе был свой оркестр; один из его постоянных участников, игравший на большой басовой трубе, после каникул не вернулся, и ему срочно подыскали замену в лице Дойла. Эта честь, впрочем, была ему оказана благодаря не столько музыкальным способностям, сколько опять же росту: труба была очень, очень большая. («Однажды другие оркестранты запихали в нее мои простыни и одеяла, и я удивлялся, что не могу извлечь из нее ни звука» – как видим, серьезности и благонравия у этих молодых католиков было хоть отбавляй.) Как и в Стоунихерсте, здесь издавалась школьная газета, в редколлегию которой юный Дойл был включен с первых дней и проявил такую активность, что очень скоро все остальные члены редколлегии, к их собственному облегчению, смогли сложить с себя эти обязанности. Он писал много стихов и отсылал их родственникам. Он завел кучу приятелей. Он запоем читал – в частности Эдгара По, который произвел на него громадное впечатление. В отличие от Стоунихерста он был доволен тем, как преподавали историю; наполеоновские походы особенно интересовали его, и бригадир Жерар своим появлением на свет будет отчасти обязан фельдкирхской библиотеке.

Год, проведенный в Австрии, еще больше смягчил отношение Артура к иезуитским наставникам как к личностям: «усердные, искренние люди с ясным умом, и хотя среди них встречались проходимцы, их было немного.» – но не улучшили его мнения о религии, скорей наоборот. «Все в них достойно восхищения, за исключением их теологии – именно теология вынуждает их быть внешне жестокими и негуманными, что на самом деле является общим порождением католицизма в его крайней форме». Конечно, сформулировал эту мысль Артур Дойл не в шестнадцать лет. Тогда он вроде бы еще считал себя верующим католиком, но «жестокость и ограниченность» уже в те годы отталкивали его; сам он говорит, что впервые ощутил трещину между собой и своими наставниками в тот миг, когда слушал проповедь, в которой говорилось о том, что любого человека, находящегося вне католической церкви, ждет проклятие.

Тем временем дома, в Эдинбурге, произошло множество неприятных событий. В 1876-м, в возрасте всего сорока четырех лет, Чарлз Дойл был уволен со службы. Кому нужно держать в штате полусумасшедшего прогульщика? «Жизнь моего отца была трагедией нереализованных сил и неразвившихся дарований», – скажет позже Конан Дойл. В этом же году Чарлз был направлен в лечебницу Форден-Хауз. В популярных журналах об этом факте из жизни Дойлов можно прочесть, например, следующее: коварная Мэри упрятала своего пьющего, но абсолютно вменяемого мужа в сумасшедший дом, а неблагодарный сын одобрительно отнесся к этому решению – «он всегда стыдился отца и хотел, чтобы тот навсегда исчез из их жизни». В лечебнице несчастному стало только хуже, и до конца дней Артур Дойл был обречен испытывать неизбывную вину перед отцом. Трактовка, конечно, мелодраматически-вульгарная, но возразить особо нечего. Мэри – да, упрятала, заручившись согласием других родственников; Артур – да, не возражал, более того, принимал в этом активное участие, подписав соответствующие документы; состояние Чарлза – да, ухудшилось; чувство вины – да, присутствовало.

Правда, больница Форден-Хауз была не «желтым домом», а заведением, специализировавшимся на исцелении алкоголиков, и поместили Чарлза туда не с какими-то изуверскими целями, а чтобы лечить. Вряд ли можно ставить в вину Мэри то, что излечивать алкоголизм в XIX веке не умели (с ним и сейчас не больно-то справляются) и лечение сводилось в основном к присмотру, как бы пациент чего-нибудь не натворил; в результате депрессия Чарлза только усилилась и у него начались эпилептические припадки. Ряд источников утверждает, что эпилепсия у Чарлза Дойла развилась не в Фордене, а в другой больнице, за два года до смерти, иные – что он страдал ею еще до помещения в лечебницу, и вообще в этом вопросе все по сей день темно, как в голове у бедного Чарлза: даже год его определения в лечебницу в разных биографиях называется не один и тот же. Вскоре он совершит попытку самоубийства, затем попытается бежать, после чего его будут трижды переводить в другие психиатрические лечебные заведения – в последнем из них он умрет. Так что насчет чувства вины у сына – справедливо, конечно. Годами позже, в рассказе «Хирург с Гастеровских болот» («The Surgeon of Gaster Fell») – самой «готической» и, пожалуй, самой жуткой своей вещи, – Конан Дойл расскажет историю о человеке, бежавшем от мира и похоронившем надежды на карьеру, чтобы посвятить жизнь уходу за сумасшедшим отцом. И вина была, и жалость. Но неправда, что Артур Дойл не желал знать своего больного отца: он посещал его регулярно и именно его попросил быть первым иллюстратором своей первой книги о Шерлоке Холмсе.