Эту историю узнал я утром в штабе, где разбирал донесение обходной колонны нашей, ведшей разведку на Львов в районе Радзихова. Я читал бумаги, и храп вестовых за моей спиной говорил о нескончаемой нашей бездомности. Писаря, отсыревшие от бессонницы, писали приказы по дивизии, ели огурцы и чихали. Только к полудню я освободился и подошел к окну и увидел храм Берестечка - могущественный и белый. Он светился в нежарком солнце, как фаянсовая башня. Молнии полудня блистали в его глянцевитых боках. Выпуклая их линия начиналась у древней зелени куполов и легко сбегала книзу. Розовые жилы тлели в белом камне фронтона, и на вершине были колонны, тонкие, как свечи.
Потом пение органа поразило мой слух, и в дверях штаба появилась старуха с распущенными желтыми волосами. Она двигалась, как собака с перебитой лапой, кружась и припадая к земле. Зрачки ее были налиты белой влагой слепоты и брызгали слезами. Звуки органа, то тягостные, то поспешные, подплывали к нам. Полет их был труден, и след их звенел жалобно и долго. Старуха вытерла слезы желтыми своими волосами, села на землю и стала целовать сапоги мои у колена. Орган умолк и потом захохотал на басовых нотах. Я схватил старуху за руку и оглянулся. Писаря стучали на машинках, вестовые храпели все заливистей и шпоры их резали войлок под бархатной обивкой диванов. Старуха целовала мои сапоги с нежностью, обняв их, как младенца. Я потащил ее к выходу и запер за собой дверь. Костел стал передо мной ослепительный, как декорация. Боковые ворота его были раскрыты и на могилах польских офицеров валялись конские черепа.
Мы вбежали во двор, прошли сумрачный коридор и попали в квадратную комнату, пристроенную к алтарю. Там хозяйничала Сашка, любовница Шевелева и сестра 31 полка. Она разорвала ризы и сорвала шелк с чьих-то одеяний. Мертвенный аромат парчи, рассыпавшихся цветов, душистого тления лился в ее трепещущие ноздри, щекоча ее и отравляя. Потом в комнату вошли казаки. Они захохотали и схватили ее за грудь и сунули ей под юбки золоченые палки от балдахина. Курдюков, придурковатый малый, ударил ее по носу кадилом, а Биценко кинул с размаху на гору материй и священных книг. Казаки заголили тело Сашки, цветущее и вонючее, как мясо только что зарезанной коровы, они заголили ее ноги эскадронной дамы, чугунные и стройные ноги, и Курдюков, придурковатый малый, усевшись на Сашке верхом и трясясь, как в седле, притворился объятым страстью. Она сбросила его, разбила ему голову и кинулась к своему мешку. Я и казаки - мы едва отогнали ее от шелков. Направив на нас наган, она уходила, раскачиваясь, ворчала, как рассерженный пес, и тащила за собой мешок. Она унесла мешок с собой, и только тогда, пройдя алтарь, мы проникли в костел.
Он был полон света, этот костел, он был полон танцующих лучей, воздушных столбов, какого-то прохладного веселья. Как забыть мне картину, висевшую у правого придела и написанную, я уверен в этом, божественным Аполеком. На этой картине двенадцать розовых патеров качали в люльке, перевитой лентами, пухлого младенца Исуса. Пальцы ног его оттопырены и тело отлакировано утренним жарким потом. Дитя барахтается на жирной спинке, собранной в складки, и двенадцать апостолов в кардинальских тиарах склонились над колыбелью.
Их лица выбриты до синевы, и пламенные плащи оттопыриваются на животах. Глаза апостолов сверкают мудростью, решимостью, весельем, в углах их рта бродит тонкая усмешка, и на двойные подбородки посажены огненные бородавки, малиновые бородавки, как молодая редиска в мае.
В этом храме Берестечка была своя, была обольстительная точка зрения на смертные страдания сынов человеческих. В этом храме святые шли на казнь с картинностью итальянских певцов и черные волосы палачей лоснились, как борода Олоферна. Тогда же над царскими вратами я увидел кощунственное изображение Иоанна, принадлежащее еретической и упоительной кисти Аполека. На изображении этом Креститель был красив той двусмысленной и недоговоренной красотой, ради которой наложницы королей теряют свою наполовину потерянную честь и расцветающую жизнь.
Сведенный с ума воспоминанием о мечте моей, об Аполеке, я не заметил следов разрушения в храме или они показались мне не велики. Была сломана только рака святого Валента. Куски истлевшей ваты валялись под ней и хорошо вычищенные смехотворные кости святого, похожие больше всего на кости курицы. Да Афонька Бида играл еще на органе. Он был пьян, Афонька, и дик и изрублен. Только вчера вернулся он к нам с отбитым у мужиков конем. Он упрямо пытался подобрать на органе марш и кто-то уговаривал его сонным голосом - "брось, Афоня, идем снедать". Но казак не бросал. И их было множество, афонькиных песен. Каждый звук был песня, и все звуки были оторваны друг от друга. Песня - ее густой напев - длилась мгновение и переходила в другую... Я слушал, озирался, и следы разрушения казались мне не велики. Но не так думал пан Людомирский, звонарь церкви святого Валента и муж слепой старухи. Он выполз неизвестно откуда и предал нас анафеме. На этом помирились, а могло кончиться хуже.
Пан Людомирский вошел в костел ровным шагом с опущенной головой. Он не решился накинуть покрывала на выброшенные мощи, потому что человеку простого звания не дозволено касаться святыни. Звонарь упал на голубые плиты пола, поднял голову, и синий нос его стал над ним, как флаг над мертвецом. В это мгновение над алтарем заколебалась бархатная завеса и трепеща отползла в сторону. Хриплый вой разорвал наш слух. Мы недоверчиво отступали перед лицом ужаса, и ужас настигал нас и щупал мертвыми пальцами наши сердца. В глубине открывшейся ниши, на фоне неба, изборожденного тучами, скорчилась бородатая фигурка в оранжевом кунтуше - босая с разодранным и кровоточащим ртом. Я видел: этого человека преследовала ненависть и настигала погоня. Он выгнул руку, чтобы отвести занесенный удар. Рядом со мной закричал казачонок и, опустив голову, бросился бежать.