Выбрать главу

Как глупо, как незаслуженно и глупо пишу я, друг мой Виктория…

Италия вошла в сердце как наваждение. Мысль об этой стране, никогда не виданной, сладка мне, как имя женщины, как ваше имя, Виктория…»

Я прочитал письмо и стал укладываться на моем продавленном нечистом ложе, но сон не шел. За стеной искренне плакала беременная еврейка, ей отвечало стонущее бормотание долговязого мужа. Они вспоминали об ограбленных вещах и злобствовали друг на друга за незадачливость. Потом, перед рассветом, вернулся Сидоров. На столе задыхалась догоревшая свеча. Сидоров вынул из сапога другой огарок и с необыкновенной задумчивостью придавил им оплывший фитилек. Наша комната была темна, мрачна, все дышало в ней ночной сырой вонью, и только окно, заполненное лунным огнем, сияло как избавление.

Он пришел и спрятал письмо, мой томительный сосед. Сутулясь, сел он за стол и раскрыл альбом города Рима. Пышная книга с золотым обрезом стояла перед его оливковым невыразительным лицом. Над круглой его спиной блестели зубчатые развалины Капитолия и арена цирка, освещенная закатом. Снимок королевской семьи был заложен тут же, между большими глянцевитыми листами. На клочке бумаги, вырванном из календаря, был изображен приветливый тщедушный король Виктор-Эммануил[7] со своей черноволосой женой, с наследным принцем Умберто[8] и целым выводком принцесс.

…И вот ночь, полная далеких и тягостных звонов, квадрат света в сырой тьме — и в нем мертвенное лицо Сидорова, безжизненная маска, нависшая над желтым пламенем свечи.

Гедали*

В субботние кануны меня томит густая печаль воспоминаний. Когда-то в эти вечера мой дед поглаживал желтой бородой томы Ибн-Эзра.[1] Старуха в кружевной наколке ворожила узловатыми пальцами над субботней свечой и сладко рыдала.[2] Детское сердце раскачивалось в эти вечера, как кораблик на заколдованных волнах…[3] О, истлевшие талмуды моего детства![4] О, густая печаль воспоминаний!

Я кружу по Житомиру и ищу робкой звезды. У древней синагоги, у ее желтых и равнодушных стен старые евреи продают мел, синьку, фитили, — евреи с бородами пророков, со страстными лохмотьями на впалой груди…

Вот предо мной базар и смерть базара. Убита жирная душа изобилия. Немые замки висят на лотках, и гранит мостовой чист, как лысина мертвеца. Она мигает и гаснет — робкая звезда…

Удача пришла ко мне позже, удача пришла перед самым заходом солнца. Лавка Гедали спряталась в наглухо закрытых торговых рядах. Диккенс, где была в тот вечер твоя тень? Ты увидел бы в этой лавке древностей[5] золоченые туфли и корабельные канаты, старинный компас и чучело орла, охотничий винчестер с выгравированной датой «1810» и сломанную кастрюлю.

Старый Гедали расхаживает вокруг своих сокровищ в розовой пустоте вечера — маленький хозяин в дымчатых очках и в зеленом сюртуке до полу. Он потирает белые ручки, он щиплет сивую бороденку и, склонив голову, слушает невидимые голоса, слетевшиеся к нему.

Эта лавка — как коробочка любознательного и важного мальчика, из которого выйдет профессор ботаники. В этой лавке есть и пуговицы и мертвая бабочка. Маленького хозяина ее зовут Гедали. Все ушли с базара, Гедали остался. Он вьется в лабиринте из глобусов, черепов и мертвых цветов, помахивает пестрой метелкой из петушиных перьев и сдувает пыль с умерших цветов.

Мы сидим на бочонках из-под пива. Гедали свертывает и разматывает узкую бороду. Его цилиндр покачивается над нами, как черная башенка. Теплый воздух течет мимо нас. Небо меняет цвета. Нежная кровь льется из опрокинутой бутылки там, вверху, и меня обволакивает легкий запах тления.

— Революция — скажем ей «да», но разве субботе мы скажем «нет»? — так начинает Гедали и обвивает меня шелковыми ремнями своих дымчатых глаз.[6] — «Да», кричу я революции, «да», кричу я ей, но она прячется от Гедали и высылает вперед только стрельбу…

— В закрывшиеся глаза не входит солнце, — отвечаю я старику, — но мы распорем закрывшиеся глаза…

— Поляк закрыл мне глаза, — шепчет старик чуть слышно. — Поляк — злая собака. Он берет еврея и вырывает ему бороду[7], — ах, пес! И вот его бьют, злую собаку. Это замечательно, это революция! И потом тот, который бил поляка, говорит мне: «Отдай на учет твой граммофон, Гедали…» — «Я люблю музыку, пани», — отвечаю я революции. — «Ты не знаешь, что ты любишь, Гедали, я стрелять в тебя буду, тогда ты это узнаешь, и я не могу не стрелять, потому что я — революция…»

вернуться

7

…приветливый тщедушный король Виктор-Эммануил… — Виктор Эммануил (Vittorio Emanuele) III (1869–1947) — король Италии (1900–1946), отрекся от престола.

вернуться

8

…наследным принцем Умберто… — Умберто II (1904–1983) — четвертый и последний король Италии (из Савойской династии), маршал Италии. Получил прозвище Майский король, так как занимал престол чуть больше месяца — с 9 мая по 12 июня 1946 г., между отречением своего отца Виктора Эммануила III и победой республиканского строя (объявлением итогов референдума об отмене монархии).

вернуться

1

Когда-то в эти вечера мой дед поглаживал желтой бородой томы Ибн-Эзра. — Дед Бабеля по отцовской линии Лейб-Ицхок Бобель (настоящая фамилия семьи) умер в июне 1893 г., за год до рождения внука Исаака; Бабель также упоминает его в рассказе «История моей голубятни» и пишет о нем как о живом в рассказах «Первая любовь» и «В подвале». Ибн Эзра Авраам бен Меир (1089–1167) — средневековый еврейский философ, поэт, математик, астроном и лингвист; здесь речь идет о его комментариях к Торе.

вернуться

2

Старуха моя в кружевной наколке ворожила узловатыми пальцами над субботней свечой и сладко рыдала. — Имеется в виду бабушка Бабеля по отцовской линии Миндля Ароновна; ей посвящен неоконченный набросок «Детство. У бабушки» (1915).

вернуться

3

Детское сердце раскачивалось в эти вечера, как кораблик на заколдованных волнах. — Возможно, аллюзия на предпоследнюю строфу стихотворения А. Рембо «Пьяный корабль»:

Si je désire une eau d’Europe, c’est la flache Noir et froide où vers le crepuscule emdaumé  Un enfant accroupi plein de tristesses, lâche Un bateau fréle comme un papillon de mai.

(«Если мне нужна какая-нибудь вода Европы — то это лужа, / Черная и холодная, в которой в благоуханные сумерки / Ребенок, полон грусти, на корточках пускает / Кораблик хрупкий, как майская бабочка»; подстрочный перевод Э. Ю. Ермакова).

Впоследствии метафору «пьяного корабля» Бабель воплотит в рассказе «Иван-да-Марья» (1932); подробнее см.: Вайскопф М. Я. Между огненных стен. С. 198–199, 361–362.

вернуться

4

О, истлевшие талмуды моего детства! — Ср. с «Автобиографией»: «По настоянию отца изучал до шестнадцати лет еврейский язык, Библию, Талмуд» (НИОР РГБ. Ф. 138. М. 9585 а. Ед. хр. 1. Л. 1). Талмуд — многотомный свод правовых и религиозноэтических положений иудаизма, содержащий толкование и обсуждение Закона, устные предания, научные сведения и т. д.; предмет еврейского религиозного образования.

вернуться

5

Диккенс, где была в тот день твоя ласковая тень? Ты увидел бы в этой лавке древностей… — Имеется в виду роман Чарльза Диккенса (1812–1870) «Лавка древностей» (1840–1841).

вернуться

6

…так начинает Гедали и обвивает меня шелковыми ремнями своих дымчатых глаз. — Здесь содержится указание на то, что Гедали-человек, внимательно изучающий Талмуд, иначе говоря «шелковый человек», на идише: а зайдэнер ментш (см.: Зихер Э. Шабос-нахаму в Петрограде: Бабель и Шолом-Алейхем // Исаак Бабель в историческом и литературном контексте: XXI век. С. 471).

вернуться

7

— Поляк закрыл мне глаза поляк, злая собака. Он берет еврея и вырывает ему бороду… — Эти слова в рассказе навеяны конкретным событием — погромом, учиненным поляками в Житомире с 9 по 11 июня 1920 г. Ср. с дневниковой записью от 3 июля: «После появления наших передовых частей поляки вошли в город на 3 дня, евр(ейский) погром, резали бороды, это обычно, собрали на (…) рынке 45 евреев, отвели в помещение скотобойни, истязания, резали языки, вопли на всю площадь. Подожгли 6 домов, дом Конюховского на Кафедральной — осматриваю, кто спасал — из пулеметов, дворника, на руки которому мать сбросила из горящего окна младенца, — прикололи, ксендз приставил к задней стене — лестницу, таким способом спасались».