На ступеньках крыльца колыхалась могучая фигура Анастасии Фёдоровны — директорши. Фигура яростно размахивала руками, отдавала в рупор приказы и напоминала одновременно полководца во время решающего сражения и дирижёра симфонического оркестра.
Старшеклассники возвышались телеграфными столбами, хлопали друг друга по спине и тайно пытались курить.
Папа бегал вокруг меня и непрерывно щёлкал фотоаппаратом.
Потом меня взяли за руку, поволокли, пристроили поближе к Елизавете Георгиевне.
Елизавета Георгиевна (имечко-то — язык сломаешь!) сверкнула круглыми очками, улыбнулась доброй улыбкой крокодила и поставила меня в пару.
— Эй, ты! Давно не виделись!
Шкодливая физиономия. Обветренные тонкие губы. Жалкий букетик чахлых астр.
Нас с Беловым сразу посадили за одну парту. Парта оказалась последняя в ряду у окна.
И началась моя весёлая школьная жизнь.
— Приложи ухо к парте, — приказывал мне Витька Белов посреди урока.
— Зачем? — не понимала я, но ухо послушно прикладывала.
Витька колотил по парте кулаком, и мою голову разрывало от страшного, трескучего перезвона.
— Бело-о-ов!!! — стучала указкой Елизавета Георгиевна и наливалась злым пунцовым румянцем.
Не обращая на неё ни малейшего внимания, Витька прижимал пальцем к парте тетрадный листок, низко склонял голову и дул на него сбоку что есть мочи. Звук получался — будьте любезны — почище самой громкой трещотки.
Елизавета Георгиевна визгливо кричала на всю школу, таскала Белова к директору и требовала, чтобы он привёл в школу мать.
— У матери гипертония. Ей нельзя волноваться, — с неизменным спокойствием в голосе и наглостью во взгляде отвечал Витька.
Постепенно личность Белова, у которого камнем на шее висела больная мать, начала приобретать в моих глазах героические масштабы. Это был уже не просто Витька, а настоящий богатырь. Илья Муромец. Добрыня Никитич, несущий на своих плечах неподъёмную тяжесть невзгод и жизни с матерью-инвалидкой. Я представляла, как эта самая Витькина мать еле поднимает над подушкой свою слабую больную голову, а он не даёт ей упасть обратно, кормит с ложечки, поит. Подтирает, убирает, надевает огромный, не по росту, фартук и кашеварит, забравшись на шаткую табуретку. Бегает по магазинам, стоит в очередях за молоком и картошкой… Потом я как-то увидела Витьку с матерью в гастрономе. На вид вполне здоровая женщина. Сумки тащила — пуд каждая. А вот отца у него, по-моему, на самом деле не было.
Нельзя сказать, чтобы он совсем не любил учиться или был закоренелым хулиганом. Отметки у него были самые разные: и тройки, и четвёрки. Двойки, конечно, не переводились. Случались даже редкие пятёрки. Он мог неплохо учиться, когда хотел. Только почему-то не хотел. Неинтересно ему было.
По-видимому, Витька просто-напросто был диссидентом (думаю, знай мы тогда это слово, прозвали бы его именно так).
Он оказался какой-то другой, не такой, как все. Совершенно не вписывался в узкие рамки школьной дисциплины и вёл себя так, как считал нужным. Мог опоздать на первый урок минут на двадцать или прийти сразу ко второму, а то и к третьему. При этом никогда не утруждал себя россказнями на тему «Как я переводил через дорогу слепую старушку и спасал утопающего в проруби бездомного котёнка» или про похищенный ворами дневник… Он вообще не унижал себя оправданиями. Мог встать посреди урока и уйти, не дожидаясь звонка. Просто потому, что ему надоело.
Он и меня тянул за собой в бесшабашный омут веселья, вседозволенности и непослушания. На уроках мы играли в щелбаны и крестики-нолики. Рисовали карикатуры на тощую, как сухарь, Елизавету Георгиевну. Подкладывали на стул толстяку Круглову выковырянный из цветочного горшка кактус.
Мой дневник за первый класс стыдливо краснеет от замечаний, выведенных беспощадной рукой Елизаветы Георгиевны:
«Весь урок писала записки соседу по парте, а он делал из них самолётики и пускал по классу, срывая учебный процесс»;
«Мешала получать знания товарищу с предыдущей парты, тыкая ему в спину карандашом»;
«На математике болтала и хихикала, воображала себя умнее учителя».
Рядом с замечанием Елизавета Георгиевна неизменно ставила смачную жирную двойку за поведение. Когда свободное место на полях дневника заканчивалось, она записывала свои замечания и ставила двойки прямо в графе «Чтение», или «Математика», или «Физкультура».
Моя мама только пожимала плечами. Чудовищный образ, который вырисовывался после чтения плодов творчества Елизаветы Георгиевны, совершенно не вязался в её сознании со мной настоящей. И мама считала, что Елизавета Георгиевна в силу преклонного возраста с кем-то меня путает.