Выбрать главу

Милый ее голос, московский, характерный говорок, широко распахнутые серые глаза, ресницы чуть ли не до бровей. На плечах пуховый платок, на ногах валенки.

В комнате Вероники, знакомой до последней половицы, — железная печурка, труба выведена в форточку.

Он схватил Веронику, обнял, прижал к себе, с болью осознав ее почти невесомую легкость.

— Как тебя мало, — сказал.

Она махнула ладонью, знакомым жестом:

— А, пустяки.

Он привез с собой тушенку, сгущенное молоко, шоколад, галеты.

Она совсем по-детски попросила:

— Хочу молока…

— Сперва давай подогреем тушенку, — сказал он, но она не уступала:

— Открой молоко!

И он открыл ножом банку молока, густая, кремовая, упоительно пахнувшая струя неторопливо потекла на блюдце, Вероника зачерпнула мизинцем и облизала:

— Вкуснотища!

Полукаров дал ей ложечку, смотрел, как она макает ложечку в молоко:

— Нравится?

— Еще бы!

С видимым сожалением она положила ложечку на пустое блюдце:

— Уезжаю, Алик!

Он даже испугался поначалу:

— Уезжаешь? Ты?

— Да, в эвакуацию, весь наш театр уезжает.

— Куда?

— В Пензу.

— Когда едешь?

— Послезавтра. А ты надолго в Москву?

— В девятнадцать ноль-ноль должен лететь обратно.

— У нас, стало быть, мало времени, — сказала Вероника. — Очень мало.

Бросила в печурку полешек, другой, третий. Печка загудела.

— Согрелся? — спросила Вероника.

— А мне не было холодно, — ответил Полукаров.

Она бросила еще один полешек, открыла дверцу, поглядела, как горят дрова.

Отблеск пламени отразился в ее глазах, озарил круги под глазами, впалые щеки, слегка порозовевшие от тепла.

Он медленно провел рукой по ее голове:

— Бедняжка моя, как же тебе, наверно, досталось…

Она подняла глаза на него. В каждом зрачке — крохотный язычок огня:

— Тебе, думается, больше.

Над ее головой, на стене большое фото. Она в легком платье, шея и плечи открыты, в руках гитара.

Это — на генеральной, ее снял тогда Лешка Коробков, приятель Полукарова. Сказал ей: «Прошу не двигаться, слышите?»

У нее дрогнули ноздри, словно от смеха, чуть сузились глаза, но она сумела себя сдержать.

Такой ее и снял Лешка, едва заметная улыбка в уголках губ, глаза смотрят серьезно, даже, может быть, несколько грустно, как бы предчувствуя, что премьеры не будет, той самой премьеры, к которой она так долго и радостно готовилась.

Лето тогда уже началось, было восемнадцатое или девятнадцатое июня, что ли…

А спустя дня три — война. И уже ни о какой премьере и думать невозможно.

Вероника провожала Полукарова. Необычная сутолока Белорусского вокзала, черные жерла радиорупоров, беспрестанно выкликающих сводки Совинформбюро, лужи на перроне — след недавнего, прочно миновавшего дождя…

Вероника обеими руками держала его руку, немного повыше локтя.

Волосы ее, золотистые, словно подсолнечник, плотно сжатые губы, полукружья ресниц на щеках…

Заметила пристальный его взгляд, глаза ее чуть потеплели от легкой улыбки.

В этот миг он впервые ощутил ее женой, не любовницей, не хахальницей, не просто знакомой женщиной, а женой.

Жена провожает мужа на войну. Так уж повелось в веках. Ей положено быть внешне спокойной, а в душе, должно быть, горе, мрак, неизбывная печаль.

Полукаров познакомился с Вероникой примерно за год до войны, когда принес свою пьесу в театр.

Главный режиссер театра Иван Ермолаевич Брянский, некогда красавец и фанфарон, давно уже ставший брюзгливым стариком с висячими брылями и седыми, кустистыми бровями, мгновенно загорелся. Пьеса упала ему на душу.

Это была история немолодого человека, к которому на склоне лет пришла любовь. Он полюбил юную женщину, и она полюбила его.

Может быть, история эта, в сущности, довольно тривиальная, чем-то напомнила главному режиссеру о давно пережитом, давно миновавшем? Или неожиданно, как оно часто бывает, оказалась ко двору и к месту?

Полукаров не знал. Он был просто счастлив — пьесу приняли в театре на ура.

И Элисо, его жена, была счастлива. Он вывез ее года четыре назад из Тбилиси, она родила ему сына и до сих пор страстно, преданно любила Полукарова — так, как умеют любить восточные женщины.

Друг Полукарова Лешка Коробков, его все от мала до велика звали Лехой, сказал как-то:

— Старик, я бы боялся вот такого обилия полного и совершенного счастья!

Если бы Полукаров не знал, что Лешка самый верный и бескорыстный его друг, он бы подумал, что тот завидует ему. Но Лешка и в самом деле, даже если бы и не был его другом, не стал бы завидовать. Он решительно не умел и не любил завидовать кому бы то ни было.