— Это вы уже говорили, я слышал.
— Я знаю, что говорил и что вы слышали, но не могу не удивляться…
Выйдя от Ивана Ермолаевича, Полукаров решил отыскать Веронику, она говорила, будет в театре, но дежурная внизу сказала, что не видела Вероники, наверное, еще не пришла.
«Подожду, — решил Полукаров. — Поговорю с нею, а потом уже двину домой».
Он понимал, ему не избегнуть серьезного, может быть, даже очень серьезного разговора с Вероникой, что ж, чем скорее поговорит с нею, тем быстрее снимет с сердца камень…
Он подождал возле подъезда и дождался, увидел: Вероника торопливо спешит в театр.
— А, это ты, — чуть задыхаясь, сказала она.
— А я ждал тебя, хотел увидеть хотя бы ненадолго…
— Как? Говорил с Ермолаичем?
Спросила, не глядя на него, словно бы ее не так уж интересует его ответ, но он кожей почувствовал, как напряглось, замерло в ожидании его слов все ее существо.
— Говорил.
— Ну и как?
Снова почти полное безразличие, чуть ли не улыбается ему, а на самом-то деле…
— Того, чего хотел, — добился!
У нее слегка дрогнули ноздри, признак неподдельного волнения, повернув к нему голову, она спросила:
— А именно?
— Премьера переносится, покамест буду работать…
— Работать, — задумчиво повторила Вероника. — Ну что ж…
Глянула на часы, ему показалось, она нарочно хотела показать ему, что ей некогда, чтобы не продолжать этот разговор, сказала:
— Ну, пока. Дома договорим…
— Хорошо, — согласился он. — Дома договорим.
В последнее время Вероника стала какой-то далекой, отчужденной.
Даже наедине с самим собой он боялся произнести слово «отчужденная», может быть, ему это просто так кажется, она устала, перетрудилась, кроме того, обижена на него, да, как бы там ни было, а обижена, ведь она уже готовилась к премьере, мечтала о ней, сколько раз говорила Полукарову о том, что волнуется, едва лишь подумает о премьере, и в то же время до того хочет поскорее дождаться…
В тот вечер, когда она вернулась из театра, у них случился разговор, не очень длинный, но значительный. Он сказал, что не хочет ни за что показать пьесу в таком виде, что намерен все, с начала до конца переписать набело, что ему перестали нравиться решительно все персонажи.
Она молча выслушала его и молчала так долго, что он не выдержал, спросил:
— Ну, что ты на это на все скажешь?
Она медленно покачала головой:
— Что скажу? А ничего.
— Ничего? Нет, правда?
— Да, — сказала она. — Правда.
— Ты сердишься, — сказал Полукаров. — Я вижу, ты сердишься на меня, но, дорогой ты мой, пойми, наконец, я хочу, чтобы спектакль получился не проходной, не обычный, среднеарифметический, а интересный, чтобы его заметили, о нем стали говорить.
Она опять не произнесла ни слова, он продолжал:
— Я хочу, чтобы у тебя роль получилась глубинной, не плоской, не однозначной, как теперь, а то теперь ты очень походишь на девушку с плаката…
— Раньше ты так не думал, — сказала Вероника.
— Не видел, — признался Полукаров. — Я был, если хочешь знать, опьянен немного…
— Чем же?
— Хотя бы тем, что меня признали, что моя пьеса понравилась, что все то, что я сочинил, вдруг окажется на сцене, под сотнями глаз…
— Я бы хотела, чтобы ты не трогал мою роль, — сказала Вероника. — Я привыкла к ней, мне она нравится в таком виде.
— Нет, — ответил Полукаров. Строгая, раньше не виденная ею складочка залегла между его бровями, отчего лицо Полукарова вдруг стало казаться старше, угрюмее. — Нет, не проси, родная, не могу!
— Никак не можешь? — переспросила Вероника.
— Да, не могу, это было бы изменой самому себе, своим принципам, своим взглядам.
Она молча, как бы рассеянно смотрела в окно, потом перевела взгляд на него, спросила:
— Скажи правду, может быть, ты хотел бы другую актрису?
— Какую другую актрису? — не понял Полукаров.
— Может быть, ты хотел бы, чтобы играла не я, а кто-то другой?
— Перестань, — оборвал он ее. — Как не совестно? Неужели тебе в голову могла прийти такая мысль?
— Могла, — ответила Вероника. И, не слушая больше того, что он говорил, вышла из комнаты.
Прошло немногим более двух месяцев. За это время Полукаров основательно поработал над пьесой и сдал ее в театр с сознанием сравнительно хорошо выполненного долга.
Иван Ермолаевич первый прочитал пьесу, рано утром позвонил ему:
— Голуба моя, да это же, если хотите, совсем другая пьеса!