Выбрать главу

Не пойму, как он ко мне относится. Пренебрежительно или все же ощущая некоторую ко мне привязанность? Или до конца равнодушно? Конечно, он не любит меня, он никого не может любить, уж так устроен, никого не желает признавать, любить, жаловать, кроме самого себя, своих привычек, своего таланта, своей одержимости…

Но нет, в равнодушии ко мне его нельзя упрекнуть. Во всяком случае, иной раз он удостаивает меня вопросом о моей семье, сдал ли экзамены сын, поправилась ли жена после болезни и собираемся ли мы всей семьей отправиться отдыхать на юг.

Я понимаю, даже если он и притворяется, будто бы его интересуют мои личные дела, все равно он не останется ко мне равнодушным.

Нас связывает очень многое. Если бы Вова Широков знал, как все было, всю неприглядную, даже страшноватую правду наших отношений, он не преминул бы сказать:

— Вас держат узы совместной подлости. А это — самые крепкие узы на свете.

Так он выразился однажды об одном знакомом академике, человеке не самой высокой нравственности, и о его товарище студенческих лет, с которым академик на диво всем продолжал дружить и общаться, хотя товарищ этот был, откровенно говоря, подонок и завзятый алкаш.

Порой, когда не спится ночами, а со мной это случается часто, вспоминается мне прошедшая жизнь со всеми ее перипетиями, со всеми сложностями, на смену которым явилась в конечном счете абсолютная пустота.

Мне вспоминаются неосуществленные желания, томит сознание собственных непоправимых ошибок, и я думаю о том, что все, решительно все могло сложиться иначе, и тогда не надо было бы столько лгать, кривить душой, лицемерить, льстить, притворяться, лукавить и, наконец, откровенно подличать…

Тогда я начинаю завидовать, я остро и безнадежно завидую Вове Широкову, за плечами у него ясная, чистая жизнь, его одолевали лишения и трудности, которых мне не довелось пережить, но зато он не совершал ничего худого, никому не причинял зла и его не угнетает сознание собственной горькой, неудавшейся судьбы, неудавшейся, несмотря на все кажущееся благополучие и даже известный жизненный комфорт.

Ночью нередко мне представляется Кучумов, так блистательно начинавший когда-то и теперь, по слухам, уже многие годы работающий где-то в тьмутаракани, куда он уехал после памятного обсуждения комиссии, разбиравшей письмо бывших его пациентов.

В ночной темноте я вижу так ясно, словно в окне светлый день, строчки анонимных писем, которые я рассылал по приказу старика в различные инстанции, различным высоким деятелям, мне вновь и вновь слышится собственный голос, как бы дрожащий от избытка чувств, вежливо или яростно, смотря по душевному настрою, изобличающий кого-то неугодного, нежеланного, неудобного ему, старику, моему шефу. У нас разработано и продумано все до мельчайших деталей, я громлю, он останавливает меня, я — максималист, он — мягкий, терпимый, не в силах справиться со мной, я требую применить к кому-то, неугодному, самые строгие санкции, он — напротив, старается все сгладить, смягчить, погасить пожар, готовый вспыхнуть.

И случается так, что те, на кого я обрушивался, приходят к нему просить о пощаде, о помощи. Он никому не отказывает, более того, он осуждает мою нетерпимость, она претит ему, идет вразрез с его жизненными принципами, но он слишком привык ко мне, он ценит во мне мою честность, преданность высоким идеалам, абсолютное бескорыстие. И все-таки он обещает, да, обещает поговорить до мной, постараться переубедить меня, заставить меня согласиться с ним, внять, как он выражается, голосу разума и гуманности…

О, как же мы смеемся с ним, когда остаемся одни! Что называется, от души, от полноты чувств. Его острый, язвительный ум решительно не знает пощады, он умеет выискать и отметить смешное в самом внешне кажущемся трагическим явлении, он передразнивает тех, кто приходил к нему, он переиначивает на свой манер все исполненные подлинного, неподдельного горя и обиды слова, я слушаю его и хихикаю, вторю его громкому, барственно басовитому смеху. Со стороны, должно быть, любопытно послушать нас: уверенное пренебрежительное ха-ха-ха и этакий мелкий подголосок: хи-хи-хи…

Он сломал, обезличил, искорежил мою жизнь, превратил меня в своего подручного, в своего раба, который не смеет ослушаться хозяина и лижет послушно бьющую его руку.

Он и только он один — единственная причина бессонных моих ночей, постоянной мучительной борьбы с самим собой, горечи от сознания бесплодно прожитой, загубленной зря жизни.