— Что же вы здесь стоите? — спросил Подходцев. — Идемте в дом.
Пропустил ее, она пошла впереди него, слегка шаркая ногами в тяжелых, коричневых, на микропорке полуботинках, а ему вспомнилось, когда-то у нее была быстрая, словно бы летящая походка.
Она прошла на террасу, открыла дверь, огляделась вокруг:
— Все как было, ничего не изменилось…
Он снял с нее плащ, сказал:
— Сейчас поставлю чайник, напою вас чаем…
Вышел на кухню, потом вернулся на террасу, она сидела на диване, рядом примостилась Лайма, положив голову на ее колени.
— Узнала, — Анастасия Эдуардовна впервые за все эти минуты улыбнулась. — Я спросила, помнишь меня? А она, совсем как человек, закрыла глаза, дескать, конечно, помню…
Лайма открыла один глаз, лизнула ей руку.
— А Урс жив?
— Жив, что ему сделается.
Лицо Анастасии Эдуардовны снова стало серьезным:
— Как папа?
— В больнице.
— Я знаю. Как он сегодня?
— Состояние удовлетворительное, я вечером был на станции, звонил.
— Удовлетворительное, — повторила она.
Он спросил:
— Кто вам сказал насчет папы?
— Софья Васильевна.
— Кто? — переспросил он, вдруг вспомнил: Софья Васильевна — давняя знакомая мачехи, тощенькая крохотуля, почти карлица, однако всерьез считавшая себя неотразимой.
— Постойте, — начал он, — это та самая, у нее еще полотенце на голове?
— Да, — без улыбки подтвердила Анастасия Эдуардовна. — У бедняжки все волосы вылезли, вот она и носит полотенце, будто бы только-только с пляжа.
— Я с нею вчера виделся, но не узнал, — заметил Подходцев. — Мы вместе стояли в очереди к автомату.
— Я к ней заехала, — сказала Анастасия Эдуардовна.
— К ней?
В памяти разом возник давешний разговор этой самой Софьи Васильевны в телефонной будке.
Каждое слово дышало досадой и пренебрежением: «Явилась, не запылилась. Нужна она мне очень…»
— Постойте, — он оборвал себя. Все та же Софья Васильевна сказала: «Ей деваться некуда, вот ко мне и заявилась…»
— Что? — спросила мачеха. — Что ты хотел сказать?
— Да так, ничего особенного.
Подходцев поискал мысленно, что бы придумать. И, не найдя ничего, опять повторил:
— Я ее, представьте, не узнал.
— А меня бы ты узнал, если бы встретил?
Во взгляде Анастасии Эдуардовны он прочитал непритворный страх женщины, привыкшей всегда быть красивой.
— Я же узнал вас, когда вы давеча подошли к калитке, — сказал он.
— Как летит время, — задумчиво проговорила она. — Боже мой, как летит…
Помолчала немного, потом спросила:
— Ты знаешь, что я написала папе письмо?
— Нет, — солгал Подходцев. — Папа ничего не говорил.
— Он не ответил мне…
«Так вы же не написали обратного адреса», — хотел было сказать Подходцев, но вовремя спохватился, к чему выдавать отца, да и себя не след выставлять в дурном свете, ведь сам признался, что отец ничего не говорил о письме.
Она расценила его молчание по-своему:
— Наверное, папа не хочет меня видеть? Да? И ты это знаешь, но боишься меня обидеть, не бойся, выдержу, выкладывай все начистоту…
Она улыбалась, щурила глаза, но улыбка ее была деланной, Подходцев безошибочно чувствовал, ей решительно не хочется улыбаться и она насильно заставляет себя растягивать рот, щурить глаза…
— Я ничего от вас не скрываю, — сказал он. — Папа ничего не говорил мне.
Она пожала плечами. Было непонятно, верит ли она ему или сомневается. Впрочем, подумал Подходцев, не все ли равно: верит — не верит, пусть как хочет, ничего от этого не изменится…
Она спросила, не спуская с него хмурых, посуровевших глаз:
— А ты, поди, не ожидал, что вернусь? Думал, наверно, теперь уже все, никогда больше не увидимся, и обрадовался сверх меры?
— Неправда, — спокойно возразил Подходцев, с трудом подавляя привычное чувство недоброжелательности к этой женщине, всегда им нелюбимой. И в то же время не мог не признать, такая вот прямота была ему по душе. Он был сторонник нелицеприятного откровенного разговора между людьми, знающими, что они не любят друг друга и никогда не полюбят. Ведь прямота, открытость, полное отсутствие какого бы то ни было лицедейства лучше любого притворства.
— Папа все эти годы ждал вас.
Он не хотел говорить этого и все же сказал, вспомнив в этот момент лицо отца тогда, когда отец получил спустя годы ее письмо.
Она оживилась, обрадовалась, значит, о ней думали, ее ждали, ей суждено быть любимой, желанной, а стало быть, никто от нее не отвернется, никто не захочет, чтобы она покинула дом, который привыкла считать своим.