Ота Какумин, бесстрастный буддийский пастор, познал ревность.
Соседняя комната пуста. Помощник пастора Якимото уже не занимается вечерами, не занимается и утрами. Его можно увидеть только в часы богослужения — от двух до четырех. Но тогда с ним говорить нельзя.
«Так, так, — думает Ота, — все в жизни обманчиво и неверно. А больше всего изменчив человек. Чему удивляться, о чем печалиться?»
Надо взять записную книжку, сложить легкую меланхолическую танку[9] и тогда на сердце станет пусто, легко и умиротворенно, как и должно быть в сердце буддиста.
Надо взять записную книжку, но сегодня нет желания ее взять: слишком обижена душа Ота.
Закат плеснул последним пурпуром в окна. В комнате особенно тихо, потому что на улице то детский голос, то лай собаки, то грохот телеги. Но иногда и на улице тихо, и тогда Ота прислушивается.
Ему стыдно прислушиваться, стыдно своего малодушия, просто нужно отвернуться от человека с такой пустой, изменчивой душой, как у Якимото.
Ота вздохнул и протянул руку. Рядом на цыновке лежал сборник стихотворений «Кокин-вака-сю», то есть «Сборник древних и новых стихотворений».
Его составил из ста стихотворений поэт Ки-но-Цураюки в девятьсот втором году до европейской эры.
Ота развернул книгу и стал читать. Ничто так не утешает, как поэзия!
А вот любимое стихотворение — поэтессы Оно-но-Комаци:
Ота прочел его три раза, отдаваясь очарованию тонкой музыки настроения и слов:
Хорошо также и стихотворение Арихара-но-Нарихара. Поэт жил в девятом веке нашей эры.
«Весна не прежняя, — думал Ота. — Да, конечно. Все изменчиво; но ведь сердце человека должно быть постоянно, иначе оно ничего не стоит».
Во всех комнатах сразу заговорили большие стенные часы: одни — басом, серьезно и вдумчиво, другие — сочувственно поддакивая, а в комнате пастора зазвонили его любимые колокольчики.
В каждой комнате висели часы. Ведь это удобно: поднимешь голову — и знаешь время.
Десять часов.
И тут Ота уловил во дворе, за окнами и стенами, несомненный шелест шагов по каменистой тропинке.
Замер. Вот звуки тише, очевидно, человек повернул за угол.
А впрочем, он — не мальчишка, чтобы так ждать изо дня в день. Он отлично может обойтись и без любви и дружбы своего ученика! Он может жить сам собой и своим делом.
— Ах, вот... стук!
Ота поднимается одним движением и скользит к двери. Он босиком. Ноги у него темные, сухие, с длинными пальцами...
— Пожалуйста, пожалуйста!.. — говорит он тихим от разочарования голосом и кланяется. — Пожалуйста, уважаемый Яманаси-сан...
Яманаси-сан отвешивает хозяину не столь низкий поклон, какой требует вежливость, руки его слегка дрожат, голос отрывист.
— Здравствуйте, учитель... Я хожу сегодня по городу. Я взволнован... Вы знаете, нам некогда заниматься религией, и мы поручили это вам. Но здесь, на чужбине, в этой проклятой стране, особенно чувствуешь обаяние религии. Я пришел посидеть с вами полчаса.
Ота приятно улыбнулся, поклонился и с радостью заметил, что тоска его от присутствия чужого человека стала бледнее.
Они прошли в «канцелярию церкви», убранную по-европейски. Но ничего не было там напоминающего европейскую канцелярию. Цветы, картины, круглый стол под ковровой скатертью, альбомы, книги...
Яманаси сел на стул. Ота пододвинул ящик с конфетами и блюдо с яблоками.
— Проклятые идеи действуют на японцев, — отрывисто сказал Яманаси.
Брови у него росли редкими, торчащими во все стороны волосиками и придавали лицу смешную сердитость.
Ота вздрогнул, насторожился и крепче сел в кресле. Он вспомнил про Якимото и подумал о своем.
— Фирма «Уда» торгует Японией!
Ота расширил глаза и поднял брови.
— Продавать Японию американцам! Разве десять лет назад могло быть что-нибудь подобное?