Он много говорил сегодня о Мостовом, говорил, как бы раздумывая.
...Несомненно, Мостовой любит свою работу. У него свой вкус к работе, свой ритм в работе, мысли и чувства его сложились в нем в полном единстве с трудом. А теперь ему предлагают трудиться иначе. Легко ли это? Просто ли это? Для того чтобы трудиться иначе, но так же хорошо, ему надо проделать сложнейшую работу над собой. А это прежде всего означает, что он должен всё свое многолетним опытом приобретенное мастерство почесть не мастерством и пожелать другого, более совершенного мастерства. Так ведь, товарищи?
Троян сидел, обхватив руками колени. За долиной мягко светилась вечерняя бухта. Белые казармы флотского экипажа розовели. Круглые вершины сопок Матросской слободки розовели тоже, а небо над сопками было неуловимое, бесплотное вечернее небо. На левом берегу бухты, выброшенные сюда за ненадобностью после русско-японской войны, лежали десятки крошечных подводных лодок, — первые измышления человеческого ума в подводном плавании. Издали они напоминали кашалотов.
И эти старинные рудименты как-то символически перекликались с тем, что происходило на собрании. Ведь здесь тоже человек начинал сбрасывать рудименты своего сознания, своих вековых привычек. И одни шли на это легко, может быть потому, что не были так могучи корни, связывавшие их со старым, а другие мучительно переживали разлад в собственной душе. Да, не так легко признать неправильным и ненужным то, что в течение долгих лет жизни считал правильным и чем гордился.
«Вот так надо говорить, — думал Троян, испытывая настоящее наслаждение от негромкого свиридовского голоса, от тех слов, которые он неторопливо подбирал одно к другому, от вдруг раздававшихся голосов, от теплого вечера, спускавшегося на землю. — Так надо говорить и так надо писать... чтобы каждый, кто возьмет книгу, находил в ней своего задушевного собеседника».
...Производственное совещание окончилось под звездами.
Над сопками подымался мир луны. И луна, и ветер, и горы, и дымные ночные заливы говорили о простом земном счастье.
Свиридов закуривал, спускаясь по тропинке. За ним шли молодые и старые бочарники, которым было мало затянувшегося до ночи разговора, возникали новые мысли, соображения и хотелось их тут же высказать и спросить совета.
Греховодов глубоко втянул ароматный ветер, засунул руки в карманы пальто и пошел, посвистывая и спотыкаясь, по каменистой тропинке.
Над «фабрикой городов» висели электрические солнца, неслись пыхтения и стуки, бухта до самого Эгершельда мерцала и переливалась. Греховодов, ослепленный сиянием, почти наскочил на человека.
— Ух!.. Извините!.. Ничего не видно.
— Ничего, знай, не расшибли, — ответил женский голос.
Греховодов узнал Медведицу.
— Домой торопитесь?
Он шел немного впереди и, разговаривая, оглядывался.
Теперь свет падал на нее, и он видел широкое лицо и могучую фигуру. «Лесное чудовище, — подумал счетовод, — настоящая баба Латыгорка, жена Ильи Муромца».
— Нет, домой чего. Дети не ждут...
— Не ждут? Деток нет? А отчего? — участливо спросил Греховодов.
— Земля, знай, не родящая...
— А... бывает, бывает.
Баба Латыгорка свернула влево и через секунду исчезла в мерцающей темноте. Греховодов перескочил через русло высохшего ручья и подошел к трамвайному парку.
БАШНЯ ФИЛОСОФА
Греховодов, человек с косыми глазами и упрямым рогом волос над лбом, обитал за Мальцевским базаром, под отвесными гранитами сопок.
И хотя сопки были отвесны, по ним все же бродили козы, и соседские мальчишки подражали им иногда не без успеха.
Комната Греховодова — комната маленьких ценных вещей. Греховодов скупал их по случаю — на базарах и в магазинах. Китайские и японские вазы, вазочки и божки, самурайские ножи, бронзовые драконы, картины, полочки и коробочки, коробочки всех видов: из слоновой кости с изображением тигровой головы, бронзовые с драконами, сложно и сладострастно переплетающими члены, коробочки черного японского лака с тающими парусами и летящей выше облаков Фудзиямой.
Вещи были организованы в стройную систему, все имело свое место и над всем властвовал, всем повелевал Илья Данилович Греховодов.
В свою комнату Илья Данилович пускал только тех, кому доверял, кого хотел поразить богатством и своеобразием своей натуры. На окнах висели японские камышевые панно. В любой момент с веселым сухим шорохом они скатывались к подоконнику и окончательно отгораживали внешний мир.