— Что надо? — тотчас же крикнул секретарь. — По какому поводу вы беспокоите господина консула?
В ответ раздались было голоса, но они сейчас же смолкли, потому что Сун поднял руку и повернулся лицом к балкону.
Он стал говорить; напомнил о трех принципах Сун Ят-сена: национализме, демократизме и социализме. Он говорил о жизни великого революционера и его заветах.
Речь его лилась грозно и торжественно. Что можно было возразить на нее, на это страстное обличение? Что можно было ответить этой вдруг окаменевшей толпе, жадно ловившей каждое слово оратора?
Разве консул не помнил подобных демонстраций в Шанхае и Пекине?
Он совершил недопустимую ошибку: не узнав, в чем дело, вышел на балкон!
— Уходите! — приказал он негромко секретарю. — О чем мы будем разговаривать с ними? Наши речи их не вылечат. Для них только одно лекарство — палач!
Консул с секретарем осторожно попятились и пропали из глаз демонстрантов. Захлопывая двери, они слышали веселые крики и смех, взлетевшие выше дома и забарабанившие в стекла.
Они прошли в заднюю комнату, окна которой выходили во двор. Обширный цветник поднимался уступами на сопку. Золотистые настурции вились вдоль дорожек, пчелы и шмели рассекали воздух.
— Я еще раз прав, — сказал Лин Дун-фын, — нужны решительные, быстрые действия. Там, где нельзя пустить в дело палача, там надо пользоваться более сложными средствами.
— Их заботят советские дети! — покачал головой консул.
Он хотел улыбнуться. Но улыбка не получилась, потому что губы его дрожали. Тогда дрожащими руками он достал папиросу.
...Троян, медленно шествующий домой, встретил возвращавшуюся из консульства бригаду.
— Где были? — спросил он Хот.
— Вот, где были... — рассказала Хот.
И, слушая ее, поэт от досады только покрякивал.
Часть вторая
ОСОБАЯ СУДЬБА
Посадка в десять часов вечера.
Береза в девять вышел на крыльцо. Как часто во Владивостоке, в это время года, с юго-востока дул сильный ветер. Неплотные облака летели низко и неуклюже над Чуркиным, бухтой и неохотно всползали на сопки Орлиного Гнезда. Они напоминали журавлей, расположившихся на покой и недовольных тем, что их вспугнули. Эгершельд со всеми своими бесчисленными огнями Торговой гавани опрокинулся в бухту.
Береза вдохнул влажный ночной воздух и вспомнил, что девять лет назад в такую же весеннюю сырую ночь он тоже покидал Владивосток. Это было после провокационного выступления японцев четвертого и пятого апреля. И тогда он стоял над мерцающей бухтой, и тогда от мыса Басаргина летели тучи, стремясь захватить перевалы. За плечами висел мешок с запасом пищи на трое суток и сменой белья.
Жена положила одну руку на перила крыльца, другую, очень легко, на мешок. В этом жесте он уловил просьбу не уходить, а в легкости прикосновения — сознание, что уходить нужно и что просьба ее — только малодушие.
По улице простучала пустая китайская телега. Береза прекрасно помнил этот гулкий ночной звук, помнил лошадь, которая, помахивая черной туго заплетенной гривой, прошла мимо фонаря, выпятив из тьмы крутые пегие бока. Переваливаясь по глыбам камней, протащилась телега. Возчик-китаец спал на угольных мешках.
Нужно было уходить. Павел оглянулся. Лицо жены белело в сумраке. Он хотел в последнюю минуту сказать то, что собирался сказать все месяцы совместной жизни, — свои мысли о браке, о единственной любви, единственно достойной человека, но в несколько слов они не укладывались, да и незачем их было говорить, уходя в полную неизвестность.
Последнее, надолго оставшееся воспоминание: лязг скобы на калитке и стук закрывшейся двери. За ней остались обаяние женской ласки и теплота гнезда, о котором думалось, что там любовь, преданность и вера.
Сейчас, спустя девять лет, он опять уезжал из Владивостока, но жена его не провожала, и жены как будто не предвиделось.
Тощие деревья сада шевелили вершинами. Собачонка Вахта, метиска неопределенной крови, проживавшая под крыльцом, выползла из жилища и повела носом в направлении человека. Узнав своего, потягиваясь задними ногами и зевая, Вахта поднялась на две ступеньки и завиляла хвостом.