Также, не считая того, над чем работаю сейчас, вдали забрезжило нечто куда более масштабное, может, даже мой собственный «магнум опус», на который меня вдохновило вчерашнее мордехаево богохульничанье…
Прочел «Портрет Помпаньянуса», который лучше, чем я ожидал, но в то же время как-то странно разочаровывает. Полагаю, то меня и раздражает, что повествование настолько сдержанное, сюжет настолько тщательно выписан, язык настолько отточенный. Я-то надеялся на cri de coeur,[21] сплошное действие без объективации, безусловный слепок с настоящего Мордехая Вашингтона. А написать «Портрет» мог бы, скажем, Р. Л. Стивенсон — как дополнение к «Ночлегу Франсуа Вийона» (правда, «Портрет» длинный, 40 тысяч слов, почти роман).
Пересказать вещь смысл есть — все равно сегодня писать в дневник нечего, кроме ошметок Процесса Словодрочества (за каламбур спасибо Джеймсу Джойсу). Вот, короче, факты:
Начинается «Портрет» довольно помпезно, в монастыре Руж-Клуа, где братья лечат безумного ван дер Гуса от «воспаления рассудка».
Клинический подход у них то соболезнующий, то совершенно зубодробительный, но одинаково неэффективный. Ван дер Гус умирает в приступе ужаса, что неизбежно обречен на вечное проклятие.
После похорон (сперва — замечательная надгробная проповедь), ночью является незнакомец, раскапывает могилу и снова вдыхает в труп жизнь. Гуго, как мы теперь узнаем, продал душу в обмен на (1) полный тур вдоль итальянских берегов, чтоб увидеть все великие полотна — работы Мазаччо, Учелло, делла Франческо и др. — известные во Фландрии только понаслышке или на гравюрах, и (2) три года непревзойденного живописного мастерства. Цель его — не только затмить мастеров севера и юга, но бросить вызов творениям самого Всевышнего.
В главной части рассказа описываются визиты ван дер Гуса в Милан (где имеет место краткая и вполне достоверная сцена с юным да Винчи), Сиену и Флоренцию. Долгие дискуссии между Гуго, его дьявольским спутником и прочими художниками того времени о природе и цели искусства. Исходный тезис ван дер Гуса разделяется большинством: что искусство должно отражать реальность. Он никак не может решить, как именно это лучше всего делать — микроскопически детально и самоцветными тонами фламандской школы или, как итальянцы, виртуозно передавать объем и пластичность форм. Но с течением времени, по мере того, как он достигает обещанного мастерства и осуществляет синтез двух стилей, его начинает волновать не отражение реальности, а (по наущению дьявола) власть над ней. Искусство преображается в магию.
Только своим «магнум опус» (вот привязалось!) — портретом, заявленным в названии, — выполняет он на исходе третьего года поставленную сверхзадачу, и даже когда черт уволакивает его в ад, читателю остается гадать, чему обязана апокалиптическая развязка — магии Гуго или дьявольским козням.
В сюжет вплетена довольно слабенькая романтическая линия, а-ля Фауст и Маргарита. Читая описание героини, я не мог сдержать смешок: прообразом той явно послужила (по крайней мере, что касается внешности) доктор Эймей Баск. Какая уж тут романтика!
Короче; книжка мне понравилась и, по-моему, всем, кто любит книжки о художниках и чертях, должна понравиться тоже.
Позже:
Не считая обеденного часа — обедал с заключенными в общей столовой (шеф-повар позаимствован с «Кунард-лайн», не иначе!), — весь день и полночи работал… над «чем-то куда более масштабным», которое грезилось с утра. Это пьеса — первые мои драматургические потуги, — и если сама по себе скорость о чем-то говорит, выйти должно нечто потрясающее: уже закончил вчерне половину первого акта! Едва ли не боюсь раскрывать название. Какая-то часть меня до сих пор в ужасе и отвращении от того, что я тут затеял, словно Баудлер с экземпляром «Голого завтрака»; другая часть вся изошла на восторженные ахи и охи — какая смелость! какой полет духа! Явно пора раскрыть карты или промолчать в тряпочку:
АУШВИЦ
Комедия
Не иначе как мордехаевское «воспаление рассудка» заразно. Ангелы и слуги божьи, защитите! В меня вселился бес!
Элементы будничного мира:
Часы. Коридорные часы, громоздкие, с эмблемой компании-производителя на самом видном месте тщатся достичь нейтральности, нервничают, как бы, упаси Господи, не нервировать, словно уличные часы в деловом квартале. Правда, минутная стрелка движется не как в прочих электрических приборах для измерения времени — медленно, неощутимо, по течению, — а резкими, неприятными рывками каждые полминуты. Стрелка суть стрела, только переиначенная вместо линейного полета под круговой: сначала гудение, словно спущенной тетивы, и тут же снайперское попадание; и секунду-другую стрела вибрирует в самом центре мишени. Как-то даже боязно справляться у такого устройства, который час.
Отсутствие символов природы. Перечисляю, чего нет: солнца и сопутствующих явлений; оттенков — всех, кроме тех, что сами размазали по стенам или носим на себе, всех, которые не приходится воображать как непременное условие их существования; машин, кораблей, повозок или дирижаблей, или любых других видимых средств передвижения (здесь разъезжаем только в лифтах); дождя, ветра, любых признаков климатического произвола; вида суши (как насытила б изголодавшиеся чувства даже небрасская прерия — да нет, хоть бесконечная пустыня), моря, неба; деревьев, травы, земли, жизни любой другой жизни, кроме нашего стремительно сходящего на нет бытия. Даже те символы природы, что еще обнаружимы в пределах досягаемости — такие элементарные древности, как двери, стулья, вазы с фруктами или кувшины с водой, или сброшенная обувь, — приобретают, кажется, характер совершенно гипотетический. В конце концов, можно предположить, окружающая среда просто тихо отомрет за ненадобностью. (Я это наблюдение только подтверждаю; авторство принадлежит Барри Миду).
Диктат моды. Будто бы пародируя ту обманчивую свободу, которая нам здесь дозволена, заключенные с головой уходят в безудержный и абсурдный дендизм, алкая не столько хорошо одеваться, сколько пискнуть громче последнего писка моды, зафиксированного «Хиз» или «Таймом». Парики, шпоры, пудра, духи, купальные и лыжные костюмы — все на свете. Потом, так же внезапно, как расцвели, эти цветы уходят в тень; после обеда эстет обращается в аскета в драной самодельной дерюге (обряжать заключенных в такое тряпье посчитало бы ниже своего достоинства любое уважающее себя пенитенциарное заведение). По-моему, дендизм — это несбыточное выражение солидарности с внешним миром и с прошлым; реакция отторжения — декларация отчаяния, что подобная солидарность достижима.
Кухня. Кормят здесь невероятно хорошо. Сегодня, например, из длиннющего меню взял на завтрак жареные бананы, омлет в перечно-томатном соусе, сосиски, горячие блинчики и каппучино. На полдник — в компании с Барри Мидом и Епископом в келье у последнего — съел полдюжины великолепных устриц, кресс-салат, овсянку садовую с рисом полевым, холодную спаржу и на десерт dame blanche[22] со взбитой сметаной и гранатовым сиропом. Шампанское напрашивалось как никогда, но поскольку сотрапезникам моим спиртное было противопоказано, я затребовал «ульме» марокканскую минеральную воду. (Если уж нельзя шампанского, по крайней мере, приятно знать, что кто-то из-за тебя с ног сбился). Вечерняя трапеза — это для большинства заключенных главный за день акт социализации, и никто не торопится. Из множества возможностей, одна другой краше, я выбрал черепаховый суп; «сладкое мясо» на закуску; салат «королевский»; радужную форель, жаренную на открытом огне, на натуральных дровах; rehmedaillon[23] с соусом из красной смородины; жареную морковь, фасоль с миндалем и незнакомый мне мягковатый картофель; а на десерт — двойную порцию Wienerschmarm. (Вес набираю как никогда раньше, потому что никогда раньше не было возможности день изо дня есть так — или столь мало причин заботиться об открыть кавычки фигуре закрыть кавычки. Среди заключенных я слыву за вундеркинда — у них-то аппетит не лучше, чем следует ожидать у осужденных к высшей мере и вдобавок смертельно больных. На банкетах этих они настаивают из духа противоречия: «Так будем есть пирожные!») Камеры. Единственный общий фактор — сумасбродство вкупе с расточительством. Епископ, дабы поддерживать свое жреческое реноме, со всех сторон обложился церковной утварью; Мид забил комнату приставными столиками Армии Спасения (он снимает о них фильм); Мюррей Сэндиманн оказался падок на антиквариат (подлинный Баухауз). А я наконец последовал совету Мордехая и заказал перемену обстановки согласно своему вкусу. Из комнаты вынесли все, что только можно; я обхожусь койкой, столом и стулом, пытаюсь для начала облечь голые стены шелками и бархатом в воображении, пытаюсь решить. И нахожу, к вящей своей досаде, что так мне оно и нравится, как есть.