В Спрингфилд я был заключен на фиксированный срок, за конкретное правонарушение. Здесь же (где б это ни было) все совершенно абстрактно, а правил нет и в помине. Я постоянно требую, чтобы меня отправили обратно в Спрингфилд, но в ответ мне только машут перед носом фиговым листочком с подписью Смида — что он не возражает против перевода. Если уж на то пошло, в моем случае Смид не возражал бы и против газовой камеры. Черт бы его побрал, этого Смида! Черт бы побрал моих новых безымянных знакомцев, в черных, с иголочки, без единого знака отличия мундирах! Черт бы побрал меня за то, что умудрился сам вляпаться в ситуацию, где такое возможно. Надо было подсуетиться, как Ларкин или Ривир, сымитировать психоз и получить белый билет. Вот до чего доводит вся моя благонравная моралистика хренова — отсоси и утрись!
И в довершение всего: престарелая посредственность, на собеседование с которой меня регулярно водят, попросила (попросил, то есть), чтоб я вел отчет о своем здешнем житье-бытье. Дневник. Он говорит, что в восторге от моей писанины! У меня настоящий литературный дар, говорит престарелая посредственность. О Боги!
Больше недели я пытался вести себя, как образцово-показательный военнопленный — имя, звание, номер социального страхования, — но это как с голодовкой, которую я пробовал объявить еще в тюрьме Монтгомери: кто не в состоянии усидеть на диете четыре дня кряду, тому голодовок лучше не объявлять.
Вот тебе дневник, дубина замшелая. Сам знаешь, что можешь с ним сделать.
Он поблагодарил меня, вот что он сделал.
— Понимаю, мистер Саккетти, вам все это крайне огорчительно. — (Мистер Саккетти, подумать только!) — Поверьте, мы, в лагере Архимед, стремимся сделать все, что в наших силах, дабы переход прошел по возможности безболезненно. В этом моя функция и заключается. Ваша же функция заключается в том, чтобы наблюдать.
Наблюдать и интерпретировать. Прекрасно понимаю: чтобы приспособиться к жизни на новом месте, нужно какое-то время. Но возьму на себя смелость предположить, что как только приспособитесь, вам тут понравится, и гораздо больше, чем в Спрингфилде. Вы в курсе, я прочел ваши тамошние записи…
Я прервал его, заявив, что не в курсе.
— Господин Смид был настолько любезен, что переслал и дневник, так что я прочел. С большим интересом. Собственно, это по моему требованию вам и позволили вести дневник. Прежде чем оформлять перевод сюда, мне нужен бил, так сказать, образец вашей работы… Оттого, что вы писали о Спрингфилде, просто мороз по коже.
Не побоюсь этого слова, я был шокирован. Уверяю, мистер Саккетти, здесь подобные издевательства не практикуются. Не говоря уж об этом возмутительном двурушничестве. Еще чего не хватало! В той тюрьме, мистер Саккетти, вы только растрачивали себя попусту. Человеку, достигшему ваших интеллектуальных высот, там не место. Я сам, в некотором роде, эксперт по НИРу. Не гений, конечно, отнюдь не гений, но определенно эксперт.
— НИРу?
— Научно-исследовательские разработки. На таланты у меня настоящий нюх, и в своей области я довольно известен. Кстати, я еще не представился. Хааст. Ха-аст, через два „а“.
— Случайно не генерал Хааст? — поинтересовался я. — Ну, который взял тот остров в Тихом океане. — Естественно, думал я только о том, что армия таки меня зацапала. (Не факт, кстати, что это не так).
Тот скромно потупился:
— Генерал в отставке… Возраст уже несколько не тот, как вы сами изволили заметить. — Негодующий блеск в поднятом взгляде. — Армия им, понимаете ли, не дом престарелых… Хотя я сохранил кое-какие связи, круг друзей, кто все еще уважает мое мнение, несмотря на возраст. Я только удивлен, что вы помните об Ауауи. Сорок четвертый год… разница в несколько поколений.
— Но я читал книгу, а она вышла… в пятьдесят пятом, кажется.
Книга, о которой я говорил, как Хааст немедленно понял, это „Марс в конъюнкции“ Фреда Берригана — изложение Ауауйской кампании, почти не беллетризованное. Через много лет после выхода книги я встретил Берригана на какой-то вечеринке. Чрезвычайно впечатляющий, с великосветскими манерами деятель — только обреченность, казалось, так и источал. Дело было буквально за месяц до его самоубийства. Но это совсем другая история.
Хааст насупился.
— Уже тогда у меня был на таланты настоящий нюх. Только иногда талант и измена — близнецы-братья. Впрочем, вряд ли есть смысл спорить с вами о Берригане — вы уже свое мнение явно составили.
Потом он завел прежнюю песнь балаганного зазывалы: библиотека была в полном моем распоряжении; мне полагалось недельное жалованье (!) в пятьдесят долларов, тратить которое я мог в столовой; вечером по вторникам и четвергам — кино; кофе в рекреации; ну и т, д., и т, п. В первую очередь, я должен чувствовать себя свободным, совершенно свободным. Как и раньше, он наотрез отказался объяснять, где я, почему и когда можно ожидать освобождения или возвращения в Спрингфилд.
— Только ведите дневник как следует, мистер Саккетти. Это единственное, что мы просим.
— Зовите меня просто Луи, генерал Хааст.
— Да? Спасибо… Луи. А почему бы вам не звать меня Ха-Ха?
Как все мои друзья.
— Ха-Ха.
— Сокращение от Хамфри Хааст. Правда, в наши не столь либеральные времена имя Хамфри может вызывать не те ассоциации.
Так, о чем я говорил… а, да, о вашем дневнике. Почему бы вам не вернуться к себе и не начать прямо с того места, где вас прервали, когда вызвали ко мне. Нам нужно, чтобы дневник велся как можно подробней. Факты, Саккетти — извините, Луи — факты! Есть поговорка, что гений — это талант плюс бесконечная головная боль. Пишите так, будто пытаетесь объяснить кому-то… вне нашего лагеря… что с вами происходит. И я хочу, чтобы вы ничего не скрывали. Говорите, что думаете. Моих чувств щадить не надо.
— Постараюсь.
Тусклая улыбка.
— Постарайтесь только все время придерживаться одного принципа. Не надо слишком… как бы это сказать… напускать туману. Не забывайте, нам нужны факты. А не… — Он прокашлялся.
— Поэзия?
— Ну вы же понимаете, лично я ничего против поэзии не имею.
Пожалуйста, пишите сколько вам заблагорассудится. Напротив, это будет только всячески приветствоваться. Что касается поэзии, аудитория у нас тут сами увидите — чрезвычайно восприимчивая. А вот в дневнике, уж будьте так добры, постирайтесь… пообъективней.
А не пошел бы ты, Ха-Ха.
(Не могу удержаться, чтобы не вставить тут одно детское воспоминание. Когда я разносил газеты, лет в тринадцать, был на моем маршруте один отставной армейский офицер. Выплаты производились по четвергам, и старый майор Юатт раскошеливался, только если я соглашался зайти в полутемную, заставленную трофейными сувенирами гостиную и выслушать его излияния. У него были две любимые темы монологов: женщины и машины. К первым он относился двойственно: то ненасытно любопытствовал насчет моих маленьких приятельниц, то оракульски предостерегал от венерических заболеваний. Машины ему нравились больше: эротическое влечение без малейшей примеси страха. В бумажнике он хранил фотографии всех своих машин и демонстрировал их мне с нежностью вожделения во взоре — старый развратник, лелеющий трофеи былых побед. Я всегда подозревал, что ужасом перед ним и обязан тому факту, что научился водить машину только в двадцать девять лет.
Соль анекдота вот в чем: Хааст — вылитый Юатт. Их резали по одному шаблону. Ключевое словосочетание — хорошая физическая форма. Подозреваю, Хааст до сих пор каждое утро делает двадцать отжиманий и проезжает на велотренажере несколько воображаемых миль. Морщинистая корочка на лице подрумянена в солярии до аппетитного загара. Редкие седеющие волосы подстрижены под бобрик. Он доводит до логического конца маниакальное американское кредо, что смерти нет.