Занесенная рука, блеск стали. Мадера рухнул, разбрызгивая кровь. Высокий, толстый, розовощекий. Затем, в заляпанной рубашке, с красным от крови махровым полотенцем вокруг шеи, он скатывался по ступеням и сдувался как дутое чучело…
Ты ничего не знаешь. Ты считал себя самым сильным. Ты поверил, что это случилось: все упоение — твое, весь мир — твой. Но ты — просто болван, едва способный нарисовать круг, ты — жалкий трус. И все случившееся — тебе в отместку: будешь знать, как плутовать, будешь знать, как хорохориться. Какой смысл во всей этой истории? Был, знаете ли, такой недотепа Антонелло, едва ли способный сделать приличный gesso duro[30], а ты возомнил себя величайшим фальсификатором in the world[31], да? Подумал, что было бы забавно изготовить настоящую штуковину того времени, прекрасный портрет эпохи Возрождения. Подумал, почему бы и нет, давай, старина, уж лучше так, чем мазать впустую. Конечно. Но Кондотьер малый не промах, просто так не дается. Тертый калач. Знает, что к чему. Изворотлив. А ты, ты наивный как дитя: ни здравого смысла, ни опыта. Ничтожество.
Здесь что-то не так. Что не так? Что-то никак не удается понять. Сцепку, связь. Звено в цепи. Альтенберг, Женева, Сплит, Сараево, Белград. Потом Париж. Потом Руфус. А потом Мадера? А что между ними? Вечер с фуршетом или накануне, или на следующий день. Сначала ничего. Ничего особенного. Монотонность дней. А потом факты, история, судьба, карикатура на судьбу. И под конец эта очевидность: кровавая масса, тело Мадеры, кровь, затекающая между ножками стула…
Бежать? Разумеется. Но к чему? Что тебя ждет впереди? Немного гипса, кирпича, камня, затвердевшей земли. Сколько метров? Дыра, в которую сможет протиснуться человеческое тело, почти на высоте окошка. Сколько часов? В голове мелькает все та же резкая и грубая, как пощечина, картина: Руфус входит в мастерскую, видит тебя, безумного, на том же самом месте, на кровати, среди окурков, в табачном дыму… Отто позвонил. Руфус куда-то вышел? А что ему делать в гостинице в четыре часа пополудни? Отто перезвонит вечером… У тебя остается шанс. У тебя еще несколько часов… Достаточно времени, чтобы сходить за подходящими инструментами…
Однажды где-нибудь зазвонит телефон, раздастся далекий голос, раздадутся шаги, чья-то рука постучит в твою дверь, три тихих постукивания, чья-то рука опустится на твое плечо, неважно где, неважно когда, в метро, на пляже, на улице, на вокзале. Пройдет день, месяц, год, пролетят сотни и тысячи километров, кто-то вдруг окликнет тебя, пойдет тебе навстречу, встретится с тобой взглядом, на секунду, и тут же исчезнет. Ночной поезд. Пустое купе. Какие-то неясные образы. Ты будешь лежать на кровати, ты так и не сможешь ничего сделать. Кто обнаружит тебя первым: Руфус или полиция? Сначала он, потом они? Красочная сцена из мелодрамы, мстительно указующий перст — это он, мы взяли его, смелее, ребята, ну-ка, затягивай покрепче, — потом огромные заголовки в газетах. Громкий процесс. Хроника происшествий. Восемь столбцов. На какой-то улочке обнаружен обезглавленный труп. Ты покажешь мою голову народу[32]. Секунда за секундой, вагон покачивает на стыках рельсов. Каждые двадцать метров? Каждые двенадцать метров? Ты бежишь. Убегаешь со скоростью сто двадцать километров в час. Ты сидишь в пустом поезде, который несется со скоростью сто двадцать километров в час. Ты сидишь у окна, по ходу движения. Иногда за холодным стеклом мигают тусклые огоньки. Куда ты едешь? В Геную, Рим, Мюнхен. Неважно куда. От чего ты бежишь? Весь мир знает о твоем бегстве, ты все там же, луна на горизонте убегает так же быстро, как и ты. Неважно куда, лишь бы убежать от мира. У тебя ничего не получится.
Было холодно. На полу догорала забытая сигарета. От нее вертикально, почти перед его глазами, поднимался тонкий дымок; он расслаивался на неровные кольца, несколько секунд вился, затем рассеивался, будто от невидимого дуновения, тянущегося из ниоткуда, возможно, из окна.
Правда. Только правда и ничего, кроме правды. Я убил Мадеру. Я убил Анатоля. Я убил Анатоля Мадеру. Анатоля Мадеру убил я. Я совершил предумышленное убийство. Убийство Анатоля Мадеры. Убийство Анатоля Мадеры совершили все. Мадера — человек. Человек смертен. Мадера — смертен. Мадера — мертв. Мадера должен был умереть. Мадере предстояло умереть. Я всего лишь — ненамного — ускорил бег времени. Он был приговорен. Он был болен. Врач полагал, что жить ему оставалось всего несколько лет. Если, конечно, это можно назвать жизнью. Он ужасно страдал, это было заметно. В тот день он чувствовал себя неважно. У него было тяжело на душе. Возможно, если бы я ничего не сделал, он все равно бы умер. Угас сам по себе, задул себя как свечку. Покончил бы с собой…
«Думаю, это не составит никакого труда». Откуда он знал и зачем это сказал? Атмосфера гостиной, возможно, эффект освещения, барная стойка, огонь в камине. Оба они стояли с бокалами в руке. И вдруг вокруг него проявился весь мир, его мир. Близость прошлого, резкое погружение, после долгого одиночества, в знакомый универсум, сведенный к размерам гостиной: в нем пребывали все они, искоса освещенные красными отблесками каминного пламени и слишком рассеянным, искусственно-интимным светом бара. Жером. Руфус и Жюльетта. Мила. Анна и Николя. И Женевьева. И Мадера, неприятный, надменный, с глянцевым оскалом вместо улыбки. Летний костюм сноба. Черно-белые туфли светского танцора. Возможно, именно в тот момент ему следовало насторожиться, задуматься, взвешенно, методично обдумать все, что это означало, все, что отныне стало невозможным. На этих восьми улыбающихся лицах он прочитывал историю своих последних двенадцати лет, историю поразительным образом не тронутую, не искаженную временем. Случайность или заговор? Следовало ли искать еще дальше, за этими улыбками, еще раньше, за двенадцать лет до этого? Искать трещину, логическую связь. Зависимость: было то, было сё. Мир вновь связный, мир впервые связный, мир надежный, внушающий доверие, вызывающий куда больше доверия, чем эта текучесть, зыбкость. Когда же это было? Когда могло быть? Однажды вечером в Сараево, в ужасной духоте, в одиночестве, которое — по мере того, как он с ним смирялся, — становилось все более абсурдным? Однажды в полдень перед Кондотьером? Наверняка был дан какой-то сигнал, и он уже воображал сложную схему механики, приведенной в движение: запущенный механизм, сдвинутая стрелка, обрезанная нить, открытые клапаны… Этого было достаточно? Это оказалось достаточным? Старая как мир история. Занесенная рука, блеск стали. Достаточно, чтобы Мадера рухнул с перерезанным горлом?
А теперь я лежу на кровати и не шевелюсь, может быть, уже целый час. Я ничего не слышу. Однако хочу жить. Жить хотят все. Ведь у меня еще есть время встать, взяться за дело, пробить дыру, сбежать. Нет ничего проще. Нет ничего сложнее. Хотя что здесь сложного? За дверью взад и вперед ходит Отто. Возможно, он дозвонился до Руфуса, наверное, все ему рассказал…
Ты, никак, струсил? Ты скоро умрешь. Умирать, умереть. Ты спечешься на медленном огне. От страха. Ты сгниешь. Тебя соберут в кучку, заметут веником, развеют пылесосом, выбросят в мусор. Как тебе это нравится? Забавно. А тебе бы только смотреться в зеркало и корчить рожи. Тебе хотелось бы дождаться, пока все пройдет само собой, и при этом ничего не делать, и пальцем не пошевелить; чтобы все это оказалось лишь дурным сном, и ты обрел бы себя таким же, как день, месяц, год назад. Ты выжидаешь. А этот все ходит туда-сюда. Глупый и дисциплинированный, это хорошо. Хороший характер. Хороший песик. Ты мог бы попытаться его подкупить. Ты подходишь к двери и громко произносишь. Господин Отто Шнабель, хотите заработать десять тысяч долларов, ничего не делая? Мой дорогой друг Отто, десять тысяч долларов, и всё — вам. Десять тысяч триста долларов? Десять тысяч раз по десять тысяч долларов. Биллион долларов? Огромная коробка жевательной резинки. Полный игрушечный набор марсианина. Автомат с пулями дум-дум. Чучело слона. Ну же, взвесь все хорошенько, Отто. И нетто, и брутто. И поступи правильно. Отто, а как насчет автомобиля? Шикарный автомобиль, который сам едет. Самолет. Хочешь самолет? Самолетик без пропеллера. Реактивный…
32
«Ты покажешь мою голову народу, она стоит того» — последняя фраза, приписываемая Дантону и обращенная к палачу перед казнью 5 апреля 1794 г.