Он плохо понимал мир. Из-под его пальцев могли рождаться одни лишь химеры. Возможно, в этом и заключалась его ограниченность. Многовековая техника, которая ничего не давала и замыкалась на себе самой. Волшебные пальцы. Ловкость античного мастера золотых и серебряных дел, науку художника Возрождения, удар кисти импрессиониста и эту терпеливо приобретенную способность знать, какой материал использовать, какую подготовку произвести, какой мягкости добиться, связывало только одно: техника. Его пальцы ведали. Его взгляд постигал произведение, определял главное, вычленял мельчайшие элементы, переводил на соответствующий язык то, что ему предстояло выбрать: более или менее жидкое связующее вещество, средство, основу. Он функционировал, как хорошо смазанная машина. Он умел вводить в заблуждение. Умел делать смеси. Он читал Леонардо да Винчи и Вазари, Зилоти и «Libro dell'Arte»[41]; знал законы золотого сечения; понимал, что означают — и как достигаются — равновесие и внутренняя связность картины. Он знал, какие кисти, масла и краски следует использовать. Он знал все пропитки и грунтовки, все растворы и лаки. И что? Он был хорошим работником. Из трех картин Вермеера ван Меегерен создавал четвертую. То же самое со скульптурами проделывали Доссена, а также Ичилио Джони и Жером. Он же стремился к другому. Из полотен Антонелло, хранящихся в Антверпене, Лондоне, Венеции, Мюнхене, Вене, Париже, Падуе, Франкфурте, Бергаме, Генуе, Милане, Неаполе, Дрездене, Флоренции, Берлине, мог во всей своей восхитительной очевидности родиться новый «Кондотьер», спасенный от забвения в результате чудесного открытия, которое в каком-нибудь заброшенном монастыре или замке однажды совершил бы Руфус, Николя, Мадера или один из их подельников. Но ведь он добивался не этого, не правда ли?
Какими иллюзиями он себя тешил? Однажды, мечталось ему, на пике бесспорно удачливой карьеры он сумеет осуществить то, о чем ни один фальсификатор до него не осмеливался даже помыслить. Он сотворит подлинный шедевр прошлого и — после двенадцати лет работы, помимо технических секретов, приемов, заурядных навыков gesso duro и гризайли — мгновенно и всеми чувствами познает тот взрыв торжества, триумф вечного завоевания и постепенного овладевания, каковым было искусство Возрождения. Зачем стремился? Почему не добился?
Оставалось ощущение абсурдности затеи. Оставалась горечь поражения. Оставался труп. Исковерканная, вмиг загубленная жизнь, призрачные воспоминания. Скверно прожитая жизнь, безвозвратное недоразумение, пустота, отчаянный призыв… Теперь ты одинок, ты гниешь в своем подвале. Тебе холодно. Ты не понимаешь. Ты сам не знаешь, что произошло. Не понимаешь, как все это случилось. Ты жив, здесь, на том же самом месте, после двенадцати лет несуразной и несообразной жизни, которая ничего в себе не содержала. Ежемесячно, ежегодно ты выдавал свою маленькую порцию шедевров. А потом? А потом ничего… А потом Мадера умер…
Поднятая рука, блеск стали. Хватило одного движения. Но сначала ему пришлось достать из чехла нож, проверить лезвие, согнуть его рукой, попробовать на прочность, выйти из лаборатории, подняться по всем ступеням. Одна за другой. Медленно. С каждым шагом цель становилась все четче. О чем он думал? Почему он думал? Его сознание работало превосходно: он поднимался по ступеням, чтобы перерезать горло Анатоля, горло теперь уже покойного Анатоля Мадеры. Толстое, жирное горло Анатоля Мадеры. Левой рукой, широко раскрыв ладонь, дабы удобнее держать, он быстро и сильно обхватит его лоб, запрокинет ему голову назад, а ножом в правой руке — одним ударом — глубоко рассечет плоть. Брызнет кровь. Мадера рухнет. Мадера умрет.
Все это содеял он. Сначала в темноте он натянул резиновые, как у хирургов, перчатки, которыми пользовался при работе с глиной. Все это содеял он. Ступень за ступенью. Раз, два, три, четыре, пять. Вышел зайчик погулять. Часто приостанавливаясь. Чтобы передохнуть. Переждать. Все это время — для чего оно? — в его горле, в его голове, в большом пальце его ноги — звучал чей-то голос. Кто-то все время беспрерывно говорил. Ступень за ступенью. Шесть, семь, восемь, девять, десять. А охотник — куролесить. И что могло ответить его сознание? Что бормотал его ангел-хранитель? Ангел-хранитель. Ступень за ступенью. Давай, старик, не мешкай. Ты прав, ты не прав. Свобода или смерть. Ступень за ступенью. Шаг за шагом. Лучше быть палачом, чем жертвой. Шаг за шагом. Ступенька за Ma. Ступенька за Де. Ступенька за Ру. Ступеньку за Ты, ступенька за У, ступенька за Бьешь, ступенька за Ma, ступенька за Де, ступенька за Ру. Ты-У-Бьешь-Ма-Де-Ру. Ты убьешь Мадеру. Ма-Де-Ру. В его голове то там, то здесь будто загоралась, вспыхивала и гасла световая реклама; по мере приближения к цели, приоткрытой обитой дубовой двери, за которой все должно было начаться и кончиться — как все началось и кончилось, когда за полтора года до этого из-за той же самой двери, будто из невидимого ящика, появился маленький Христос Бернардино деи Конти, — все постепенно завоевываемое, на какой-то миг захваченное — страх, тревога, ярость, отчаяние, жадность, дерзость, смелость, безумие, уверенность — словно сбилось воедино и с бешеной скоростью неслось к чуть оплывшему на белую шелковую рубашку широкому красному затылку, который, подобно неминуемому магниту, притягивал сверкающее лезвие, напрашивался на удар и с первыми спазматическими выплесками крови разверзал кромешный ад слишком долго сокрытого возмущения.
Нет, никаких затруднений не возникло. Всего один покойник. Исключая чуть утрированную улыбку, слишком напряженный подбородок, скособоченную шляпу. А также, при общей композиционной строгости портрета, некстати, наверное, пристегнутую брошь: над всеми этими несерьезными переживаниями витал недосягаемый и ужасающий сеньор Кондотьер…
Где-то там, очень глубоко, вновь закипает едва остуженный бред. Изрядный бред из-под надежной твердыни. Под твердой, мягкой, паутинной оболочкой мозга. Сознание обращалось к памяти, чтобы себя сохранить? Фальсификатор Гаспар. К чему это безумное желание перескочить через непреодолимый бурлящий поток столетий и воссоздать полупрозрачное, светящееся, как добротная свеча, молодое лицо какого-то распутника? Но во всем была своя логика: словно мнимой безмятежности, лживому спокойствию, в котором он, как ему казалось, пребывал постоянно, все время противились какие-то события: встреча с Милой — переживания; встреча с Женевьевой — прочное заточение; смерть Мадеры — последнее заключение, явный и обязательный апофеоз. Что удивительного? Он попался. Чтобы написать взгляд Кондотьера, ему пришлось — пусть мельком — взглянуть на мир его глазами. Это было столь очевидно, что он не мог не плениться образом мгновенного победителя, который ему совершенно не соответствовал! И самые рьяные усилия не смогли отвратить то, что должно было случиться: в тени Кондотьера ему оставалось лишь взирать на собственное поражение.
41
«Свобода искусства, или Трактат о живописи» (