Татьяна гнала ее из избы и шептала над Прохором: "За морем, за окияном сидит на белом камне девица с палицей железною, раба божьего Прохора обороняет. Уйди, боль-хворь, присуха из крови, из кости, из ретивого сердца..."
- Не шелести, ворожея! - орал с лавки Ивашка на мать. - Спалю я Юргановы юрты! И все тут!
Татьяна бежала к нему, отговаривать от лихого дела молодшенького. Прохор хватал шапку в охапку - и из избы. Они с Гридей слеги перебирали в овине. "Замаяла тебя ворожея!" - смеялся Гридя. "Кому ворожея, а нам с тобой мать", - отвечал ему Прохор и за работу принимался.
За Прохора Кондратий душой не болел, у старшего сына голова на плечах, не корчага. А вот с Ивашкой беда: пока лежнем лежал на лавке, все грозился оштяцкие юрты спалить, на ноги встал - того хуже надумал: пойду, говорит, князю служить.
- Какому? - допытывался Кондратий. - Ултырскому или Асыке? До московских князей отселе не одна тысяча верст.
- И ултырский князь - все едино князь!
- Крест на тебе! Христианский крест, дурень! - кричал на сына Кондратий, а сам думал: может, и лучше так-то, мать учит лаской, а чужие таской.
Татьяна неделю ревела, да разве дурня уговоришь, заладил одно: не хочу дома робить, хочу мечом князю служить. А того, дурень, не толкует, что князьям потеха ратная, а черным людям - горькие слезы.
- Ну, пусть едет! - решил Кондратий, открывая тяжелые ворота.
Прохор у овина ладил волокуши под ржаные снопы.
- Ивашка где? - спросил его Кондратий.
- Дома, - ответил Прохор. - Лесовать собирается!
- Бросай, пойдем в избу!
Ивашка ел. Татьяна около него топталась, как гостя потчевала.
Усти в избе не было. Параська в углу толкла в ступе ячмень на заваруху.
Кондратий сел на лавку. Состарилась его Татьяна, худая стала, кожа да кости, а все топчется, за весь день не присядет.
- Ты бы отдохнула, мать, - сказал он.
- Некогда мне рассиживаться! - заругалась она. - Не просеено, не замешано...
Пришел Прохор, сел.
Она увидела их рядом, суровых, притихших, и сказала без ругани, ласково:
- Ивашка лесовать хочет.
- Готовь брашно и питье Ивашке, - сказал ей Кондратий. Все едино не работник. Пусть едет.
Татьяна не заревела, не заругалась, подошла к мужу, спросила:
- Али тебе он не сын?
- Готовь брашно, сказано!
Ивашка отодвинул чашку с едой, перекрестился.
- Завтра отправляйся с богом! - сказал ему Кондратий. - Я не держу.
- А жеребца дашь?
- Жеребца Прохор выкормил. Его жеребец, с ним и толкуй!
- Пусть берет, - сказал Прохор. - Жеребец - лошадь, выкормим еще. Брату отдаю, не чужому.
Ивашка обрадовался, бросился к матери, чуть стол не опрокинул.
- Устю зови! - тормошил он мать. - Не ближний мне путь. Еды, поди, надо немало!
На другой день провожал сына Кондратий, дошел с ним до ултырских шутемов и сказал: "Прощай, Ивашка! Мне отвечать за тебя перед богом и людьми!" Захохотал Ивашка, хлестнул плетью жеребца, и не стало его. Закрыли Ивашку колючие темные елки...
Вернулся Кондратий домой и сказал своим, чтобы готовились завтра с утра жать. Девки забегали, ситами застучали, а Татьяна и головы не повернула от икон, стояла в переднем углу на коленях, как приклеенная.
- Я на кулигу схожу, - сказал Кондратий, доставая из-под лавки косырь. - Затянуло тропу вязовником, с волокушей не продерешься.
Татьяна молилась.
Прохор точил на камне серпы.
- Рогатину возьми, - сказал он отцу. - Затемняешь.
Кондратий ушел из дому утром, а до кулиги добрался к вечеру - все с вязовником воевал. Домой пришел за полночь, в избу не пошел, лег спать в овине, с парнями.
Утром, пока собирались, и ултыряне подоспели. Старый Сюзь прислал двух баб, Вету и брата ее, Туанка. На четверых - один серп, чарла, по-ихнему, и три косыря лесорубных. Вету и парня Кондратий оставил, а бабам сказал, чтобы в ултыр шли - пора страдная, и дома работы найдется. У старого Сюзя ржи по гари посеяно мало, зато ячменя десятин пять, а то и больше, да еще овес.
Погода стояла добрая. Кондратий торопил жнецов, поднимал до свету, сам жал с утра до позднего вечера, не разгибаясь.
- Замаялись мы, тятя! - жаловалась Устя. - Силушки нет!
- Дожди, Устенька, скоро начнутся, - говорил он ей. - Как не успеем!
- Небо-то синющее.
- Ноги, Устенька, сказывают. Болят ноги, непогодь чуют.
Татьяна поставила ултырянку с правой руки и глаз с нее не спускала. Кондратий тоже глядел на невестку. Как жнет? Низко ли кланяется до спелой ржи? Торопится старый Сюзь выпихнуть ее из ултыра. Брат-то у ней всем пособить успеет. Вьюн парень! Только Кондратий распрямился, он уже тут, с туеском. Юже, говорит, пей, большой отец. Вета не такая. Ленивой не назовешь, а не увертлива.
Позвали Кондратия к костру, поужинать. Туанко уху сварил.
Ели бойко, жать, видно, не галок считать.
- Не жнешь ты, девка, себя мучаешь! - сказала Татьяна внучке старого Сюзя. - Горсть-то помене захватывай. И помогай серпу, рожь от себя клони. Поняла?
Вета поглядела на брата и пролепетала по-своему.
Туанко засмеялся.
- Чарла у ней худой и жених худой, она говорит!
Татьяна не успела рассердиться. Туанко схватил ултырский серп и сунул ей в руки. Она повертела тупой серп, покачала головой и отдала его Гриде.
- Берись, точи. Жених, прости меня господи!
После паужны Татьяна ушла домой, скотину доглядеть.
Кондратий жал со всеми дотемна, но спать на кулиге не остался, отправился. И Туанко увязался за ним. Шли они рядышком, под ногами мох поскрипывал, вички пощелкивали. Вечер подоспел тихий, ласковый.
Туанко играл на дудке тоскливую песню, и казалось Кондратию, что уже не теплое лето, не серпень месяц, а зима лютая, и сидит он один у потухшей печки, слушает, как ветер воет и рвется к нему в избу.
- Другую песню сыграй! - попросил он парня. - Тоскливая больно.