– Малы будут.
– Не малы, тятя. Мерял я.
Кондратий отдал коты, вздохнул.
– Неладно у нас получается, Прохор. Я так и сяк думал: нельзя тебе в бане жить!
– Ничего, живем…
– У матери язык длинный. А сердце доброе. Дня ведь не пройдет, чтобы о вас не вспомнила. Переходите в избу да живите по-людски.
– По-нашему Майта плохо еще понимает. Да и боюсь я, обижать ее будут. – Вроде в нашей семье такого нет. Вета живет и Туанко. Никто их не обижает!
– Да ты не казнись, тетя! Все наладится.
Майта сидела на мягких овчинах, у каменки, слушала их.
– Тоскуешь, поди? – спросил ее Кондратий. – Не знаю, поймешь ли? Твой отец, князь Юрган, друг мой. А ты дочь мне, как Устя наша.
Майта подошла к нему.
– Ты Емас, аасим! Емас!
– Хвалит тебя Майта, – сказал Прохор. – Хороший, говорит.
Кондратий обнял тоненькую юрганку. Она засмеялась, сказала что-то по своему и убежала к каменке.
Прохор тоже засмеялся.
– Она говорит, тятя… Борода у тебя, как лес.
Кондратий погладил бороду и стал рассказывать, как лосей подкарауливали в ольховнике и свалили все стадо, согнав с тропы в глубокий снег.
– Я себе годовалого взял. И с ним намаялись шибко. Снег глубокий, убродно. Еле дотащили с Гридней.
– Тэхом, Майта! Аасим говорит, ваши охотники стадо шоруев свалили. Майта бросила на горячие угли кусок мяса. В бане запахло горелым.
– Радуется, – сказал Прохор.
– Всякому свои дороги! Голод у них. – Кондратий встал. – Пусть будет по-твоему, Прохор. Живите пока одни, до лета.
Майта качалась над каменкой, молилась, бога оштяцкого вспомнила, Нуми-Торума.
Кондратий вышел из бани, постоял, поглядел на весеннее солнышко и зашагал к овину. Летось привез Гридя соху с кулиги без приюха, да так и бросил. Ругал его Кондратий, да что толку – приюх-то железный, из березы не вытешешь… Пока до овина шел, вспомнил, что семенное зерно перетряхивать надо, горит зерно. В прошлые годы выносили рожь из овина зорить на сретенье, а нынче запоздали. Раскрыл Кондратий настежь широкие овинныеворота, разбросал солому, раздвинул жерди. Пахнуло на него из ямы хлебным теплом. Спускаться хотел, да Устя полдничать его позвала.
И дни весной долгие, и работа мелкая, во дворе, по хозяйству, а с утра до позднего вечера вся семья на ногах. Отдохнуть некогда: то одно, то другое. Семенное зерно спасли, телята обезножили, видно, святой Касьян на них косо поглядел. Телят выходили, на лядину стали собираться – подсечный лес теребить, растаскивать.
Утром спустился Кондратий к речке, поглядеть – не снесло ли переходы? И не удержался, перешел речку.
Гомон стоял в лесу – звенели птицы, звенели ручьи. От земли бусый парок поднимался, пахло прелыми листьями и банным теплом. Сел Кондратий на валежину и как утонул… Звенит, качается над ним лес, желтоголовая птичка вертится на кусту, хвостиком трясет. Проглядел ты, старый, говорит она, в хлопотах да заботах красную весну.
– Чиирик! Чиирик!
Открыл Кондратий глаза, сполз с валежины, встал на колени, поклонился земле:
– С пробуждением, матушка! Тебе зеленеть, а нам радоваться!
Вечером рассказал он своим, как уснул в весеннем лесу и как приснилась ему птаха-вещунья.
– А мне коровы снятся, – сказал Гридя. – Диво! Ползают коровы по синему небу, как тараканы.
– Ох, Гридя, Гридя! – вздохнула Татьяна. – Одно сон, а другое девка-вешнянка. Погубить ведь она могла отца, закружить в лесу.
– Небось не закружит! Не на таковских напала!
– Чего мелешь! Господи… Помню, мы на вырубках жили, с монастырскими закладниками. Пошел монастырский мужик весной в лес. День такой же стоял, теплый да ласковый. Ошалел мужик от весенней вони, от божьего тепла, от птичьего звона и дорогу запамятовал. Видит, девка на поляне сидит, косы зеленые чешет. Он к ней, хотел дорогу расспросить, а девка в птицу оборотилась и поет на березе, разливается.
Кондратий не дослушал Татьянину сказку, уснул на лавке. Разбудил его ветер, пришлось вставать, закрывать дверь, опускать волока на окнах. Будет дуть теперь северяк неделю, не меньше, ломать старые ели в лесу, гнуть к земле зеленеющую молодь. Которая осинка или березка устоит, не сломится, той долго жить. Ултыряне северяк Войпелем зовут, богом считают.
Кондратий дождался утра и повел семью на лядину, подсечный лесворошить.
Тропа не просохла, в низинах вода стояла выше колен. Прохор на руках Майту перетаскивал, как малого ребенка.
Гридя свою Вету тоже взял на закорки, но посреди лывы остановился и заорал:
– Говори, будешь Войпелю-болвану молиться? Говори, а то брошу!
Туанко ругал Гридю, Устя смеялась.
Кондратий тоже с ними топтался.
– За уши его держи! Не вывернется, – учил Вету. Любил он на баловство молодых глядеть.
На лядине провозились до вечера. Девкиворошили слежавшиеся сучья и по полю растаскивали, а он с сыновьямиворочал суковатые елки, чтобы лучше сохли.
Домой пришли затемно.
Пока северный ветер по лугам, по полянам носился да в лесу разбойничал, Прохор с Гридей семенной ячмень сушили, а Кондратий бороны лыком перевязывал. В прошлом году на кулиге рассыпалась борона, все зубья выпали.
Как только северяк угомонился, Кондратий пошел на лядину. Сколько он на своем веку лесу попалил на подсеках! Тиуну княжескому не сосчитать. И всякий раз беспокоился, ходил по лядине, проверял: ровно ли лес лежит? Подсохли ли на корню несрубленные сосны? Да какой еще день будет! В безветренный да пасмурный лучше не начинать, огонь на краю лядины остановится. А в большой ветер опасно, огонь может с лядины на лес перекинуться – тогда беда! Лучше всего день ясный, солнечный, с ровным ветерком.
Обратно шел, все на небо поглядывал, даже шея заболела.
Пришел он домой, собрал всех в избу, перекрестился на Татьянины иконы и сказал:
– С утра завтра выходим! Помоги, господи!
Он послал Туанка в ултыр, а Прохора к князю Юргану. С Прохором ушла и Майта, навестить отца.
Кондратий спал плохо, за ночь раза три выходил из избы, глядел на темное, высокое небо, на редкие звезды. Они светились ровно, не дрожали. К доброй погоде.
Едва рассвело, он разбудил Гридю.
Они вывели из конюшни лошадей, заседлали, приторочили к седлам топоры и мешки с едой. Гридя сел верхом. Кондратий повел лошадь в поводу.
На лугах Гридя погнался за лисицей и свалился в яму. Мерин, видно, перед ямой круто свернул в сторону.
– Отхлестать бы тебя рогатиной, – сказал Кондратий сыну. – Рогатину жалко!
– Да я, тять, женатый.
В лесу еще темновато было. Белели только лывы на тропе, мелкие – серебром отливали, а поглубже которые, те серые, с просинью.
Кондратий сел в седло – обходить лывы с лошадью тяжело по густому путаному лесу.
Они оставили на елани расседланных лошадей, мешки и топоры перенесли под березу, Гридя пошел жерди рубить на шалаш.
День начинался солнечный, ясный. От Шабирь-озера дул легонький ветерок.
На краю лядины Кондратий разжег костер и стал ждать соседей. Глядел на широкую, как поле, лядину, сплошь заваленную мертвым лесом, и думал. На Устюжине так же вот, в старые годы, жили люди без князей и доводчиков, жгли лес на лядинах, охотились. И вдруг земля оказалась не божьей, а княжеской…
Вынырнул Туанко из осинника, достал из-под рубахи серого длинного зайчонка.
– Смотри, большой отец!
– Отпусти, зачем он тебе! Из ултыра-то, пришли?
– Я их, большой отец, на тропе оставил!
Старый Сюзь привел с собой двух сыновей. Немного погодя пришел Прохор, с ним Золта и четыре охотника. Кондратий послал сыновей разжигать на другом конце лядины второй костер. Подожгли лядину с подветренной стороны сразу в десяти местах. Сучья быстро горели, огонь осел к земле, затрещали смолистые пни, зашипела кора. Черный дым поплыл над лядиной. Справа от Кондратия шел Золта, слева – сын старого Сюзя. Парень, видно, бывал на огнищах, ловко колом орудовал, поднимал слежавшиеся кряжи, не давал огню перескакивать через них.