– Ты знаешь, какому делу я сейчас посвящаю себя целиком?
Выдержав паузу, она ещё шире открыла свои огромные глаза, подведённые чёрным карандашом.
– Я решила возродить термы в Пасси. Термы в Пасси! Тебе, конечно, это ничего не говорит. Там по-прежнему есть источники, совсем рядом, под улицей Рейнуар. Они дремлют, надо их только пробудить. Очень сильные целебные источники. Если мы сумеем взяться за дело как следует, это будет крах Юриажа, полное разорение Мон-Дора,[3] но пока это ещё мечты! Я уже заручилась поддержкой двадцати семи швейцарских врачей. Муниципальный совет Парижа, обработанный Эдме и мной… Кстати, я по этому поводу и приехала и разминулась с твоей женой на пять минут… Что с тобой? Ты меня не слушаешь?
Он тщетно пытался раскурить отсыревшую сигарету. Потом сдался, швырнул её на балкон, где крупные капли дождя прыгали, как саранча, и серьёзно взглянул на мать.
– Слушаю, – сказал он. – И даже знаю заранее, что вы скажете дальше. Знаю я все ваши дела. Они называются махинации, спекуляции, взятки, учредительские паи, американские одеяла, сушёные бобы и тому подобное… Что я, по-вашему, глухой, слепой? Вы обе противные и гадкие. Но я на вас не сержусь.
Он замолчал, сел и принялся по привычке потирать два маленьких одинаковых шрама над правой грудью. Он смотрел на листья за окном, по которым хлестал дождь, и на его спокойном лице боролись усталость и молодость: усталость проступала во впалых щеках, в тёмных кругах под глазами, молодость оставалась непобеждённой в восхитительном изгибе упругих губ, в крыльях носа над пушистыми усами, в буйной чёрной шевелюре.
– Что ж, – произнесла наконец Шарлотта Пелу, – очень приятно! Мораль гнездится где только возможно. Я произвела на свет блюстителя нравственности. Он не пошевелился и не сказал ни слова.
– С каких же высот ты судишь этот бедный прошивший мир? Уж не с высоты ли собственной честности?
Затянутая, как воин, в кожаное пальто, она была верна себе и готова к бою. Но Ангел, казалось, навсегда покончил с боями.
– Честности?.. Возможно. Если бы я подыскивал слово сам, я бы так не выразился. Это ваше слово. Хорошо, пусть будет честность.
Шарлотта не ответила, решив отложить наступление. Она вдруг заметила, что сын её выглядит как-то необычно. Он сидел расставив ноги, упираясь локтями в колени и крепко скрестив руки. Взгляд его был по-прежнему устремлён на прибитый дождём сад. Через некоторое время он вздохнул и сказал, не поворачивая головы:
– По-вашему, это жизнь?
Она не преминула спросить:
– Какая жизнь?
Он разогнул и опустил одну руку.
– Моя. Ваша. Всё это. Всё, что происходит.
Госпожа Пелу на миг растерялась, потом, после минутного колебания, сбросила кожаное пальто, закурила сигарету и села.
– Тебе скучно?
Непривычная нежность в её голосе, ставшем вдруг ангельским и заботливым, подкупила его, и он заговорил естественно, почти доверчиво.
– Скучно? Нет, мне не скучно. С чего бы мне скучать? Я просто немного… как бы это сказать… озабочен, вот и всё.
– Что тебя заботит?
– Всё. Я сам и даже вы.
– Ты меня удивляешь.
– Я сам удивляюсь… эти типы… весь этот год… эта мирная жизнь…
Он встряхнул руками, как будто они были липкие или к ним пристал волос.
– Ты говоришь так, как раньше говорили «эта война». Она положила ему руку на плечо и понимающе понизила тон:
– Что с тобой?
Он не мог вынести этого доверительного жеста, вскочил и заметался по комнате.
– Со мной то, что все кругом подонки. Нет, – взмолился он, заметив на лице матери жеманное высокомерие, – оставьте это! Нет, присутствующие не исключаются. Нет, я не считаю, что мы переживаем прекрасную эпоху, какую-то там зарю или возрождение. Нет, я не сержусь на вас, я не стал любить вас меньше, у меня не болит печень. Но, по-моему, я дошёл до предела.
Он, хрустя пальцами, зашагал по комнате, подышал тяжеловатой сыростью брызг от стучавшего по балкону дождя. Шарлотта Пелу сбросила шапочку и красные перчатки в надежде настроить сына на более спокойный лад.
– Объяснись, малыш. Мы ведь с тобой одни.
Она пригладила на затылке рыжие старческие волосы, подстриженные «под мальчишку». Бежевое платье обтягивало её, как чехол обтягивает бочонок. «Женщина… Она ведь была женщиной… Пятьдесят восемь… шестьдесят…» – думал Ангел. Она с материнским кокетством устремила на него свои бархатные глаза, чью женскую власть он давно успел позабыть. Он вдруг почуял опасность в этом манящем взгляде, увидел всю трудность объяснения, на которое мать пыталась вызвать его. Но он чувствовал себя безвольным и опустошённым, у него не было сил устоять против того, чего ему так не хватало. Подхлестнула его и возможность причинить боль.