– Я задерживаю тебя? Ты должна уходить? Тебе надо переодеться?
Вопросы обрушились на неё внезапно, и она невольно посмотрела на Ангела.
– Переодеться? Боже мой, во что мне ещё переодеваться? Я одета – на все случаи жизни.
Она засмеялась своим несравненным смехом, начинавшимся высоко и плавно опускавшимся всё ниже и ниже, до самых глубоких нот, предназначенных для рыданий и любовного стона. Ангел невольно поднял руку, словно умоляя её перестать.
– Да, я одета раз и навсегда! Если б ты знал, как это удобно! Блузки, хорошее бельё, сверху это обмундирование – и я готова. Одета для обеда у Монтанье и у Бобетта, одета для кино, для бриджа и для прогулки в Булонском лесу.
– А для любви? Или ты о ней забыла?
– О малыш!
Лицо её под сетью красных прожилок ярко вспыхнуло, и Ангел, испытав минутное низменное удовольствие от причинённой им боли, почувствовал вдруг стыд и раскаяние перед этой чисто женской реакцией.
– Я пошутил, – сказал он смущённо. – Я тебя шокирую?
– Да нет. Но ты ведь знаешь, что я никогда не любила ударов ниже пояса и несмешных шуток.
Она старалась говорить спокойно, но видно было, что она уязвлена, в её расплывшемся лице что-то металось и трепетало – возможно, оскорблённое целомудрие.
«Господи, только бы она не вздумала плакать!..» Он представил себе эту катастрофу – мокрые щёки, перерезанные глубокой рытвиной возле губ, веки, красные от разъедающей соли слёз… он поспешил исправить положение:
– Да что ты! Ты не так меня поняла! Я не хотел… Ну, полно, Леа…
Она вздрогнула, и он вдруг осознал, что до сих пор ещё ни разу не назвал её по имени. Гордясь, как и прежде, своим самообладанием, она мягко прервала его:
– Я не сержусь на тебя. Но за те недолгие минуты, которые ты здесь проведёшь, постарайся не оставлять мне на память ничего гадкого.
Его не тронула ни её мягкость, ни слова, в которых он усмотрел неуместную чувствительность.
«Или она притворяется, или и вправду стала такой, какой я её вижу. Покой, целомудрие – что ещё? Ей это идёт как корове седло. Душевный комфорт, еда, кино… Она врёт, врёт, врёт! Она хочет, чтобы я поверил, будто это очень удобно и даже приятно – быть старухой… Нашла дурака! Пусть кому-нибудь другому рассказывает сказки про свою хорошую жизнь, про бистро с изысканной кухней, но мне-то зачем? Мне, выросшему среди пятидесятилетних красоток, приборов для электромассажа и питательных кремов! Мне, видевшему, как все они, мои нарумяненные феи, сражались с каждой морщинкой, готовые перегрызть друг другу глотку за какого-нибудь альфонса!»
– Знаешь, я отвыкла от твоей манеры молчать. Когда ты вот так сидишь, мне всё время кажется, что ты хочешь что-нибудь мне сказать.
Их разделял маленький круглый столик с бокалами для портвейна. Леа стояла, не уклоняясь от устремлённого на неё беспощадного взгляда, но по некоторым едва уловимым признакам Ангел угадывал напряжение мышц, попытку втянуть распущенный живот под полы жакета.
«Сколько раз она надевала, снимала, снова мужественно надевала свой длинный корсет, прежде чем расстаться с ним навсегда? Сколько раз по утрам подыскивала новый оттенок пудры, тёрла щёки, где краснота сменила румянец, массировала шею кольдкремом и кусочками льда, завязанными в носовой платок, пока не примирилась со своей новой кожей, блестящей, как начищенные сапоги?..»
Возможно, это чуть заметное подрагивание объяснялось просто-напросто раздражением, но Ангел с бессознательным упрямством ждал от него чуда, метаморфозы…
– Почему ты молчишь? – настаивала Леа.
Она явно начала нервничать, хотя и продолжала стоять неподвижно. Одной рукой она теребила жемчужное ожерелье, скручивая и раскручивая в постаревших длинных холёных пальцах нить немеркнущего перламутрового огня, подёрнутого таинственной влагой.
«Может, она попросту боится меня? – размышлял Ангел. – Человек, который долго сидит и молчит, всегда смахивает на сумасшедшего. Ей, наверно, вспоминаются страхи княгини Шенягиной. Интересно, если я протяну к ней руку, не позовёт ли она на помощь? Бедная моя Нунун…»
Он не решился произнести это имя вслух и поспешно заговорил, чтобы обезопасить себя от искренности, пусть даже мимолётной.
– Что ты станешь думать обо мне?
– Видно будет, – осторожно сказала Леа. – Ты сейчас напоминаешь мне одного из тех людей, которые кладут в прихожей пакет с пирожными, считая, что ещё успеют их подарить, а потом уходят и уносят пирожные с собой.
Успокоенная тем, что беседа возобновилась, она заговорила как прежняя Леа, проницательная, тонкая, по-крестьянски лукавая. Ангел встал, обошёл разделявший их столик, и в лицо ему ударил яркий свет из широкого окна, задёрнутого розовыми занавесками. Леа могла теперь оценить в его чертах, ещё почти нетронутых, но исподволь уже подтачиваемых временем, незримую работу долгих дней и лет. Это скрытое разрушение могло пробудить в ней жалость, всколыхнуть воспоминания, вызвать слово или жест, которые повергли бы Ангела в состояние упоительного самоуничижения, и он замер, прикрыв глаза, словно спящий, в лучах безжалостного света, решив испробовать свой последний шанс на последнюю обиду, последнюю мольбу, последнюю дань поклонения…
Ничего не произошло, и он открыл глаза. Ему снова пришлось убедиться в подлинности реальной картины: жизнерадостная старая подруга в меру благосклонно смотрела на него с безопасного расстояния маленькими подозрительными голубыми глазками.
Обескураженный, разочарованный, он обшаривал глазами комнату. «Где она? Где же она? Эта прячет её от меня. Этой я надоел, она ждёт, когда же я наконец уйду, и думает о том, как обременительны все эти воспоминания и этот призрак из прошлого… А что, если я всё-таки попрошу у неё помощи, попрошу вернуть мне Леа…» Его коленопреклонённый двойник всё ещё судорожно вздрагивал, словно теряя в агонии последнюю кровь… Немыслимым усилием воли Ангел оторвался от созерцания своего истерзанного подобия.
– Я тебя покидаю, – сказал он вслух. Потом добавил тоном банальной шутки: – И уношу пакет с пирожными.
Вздох облегчения всколыхнул необъятную грудь Леа.
– Как угодно, дорогой. Но имей в виду: если что – я всегда в твоём распоряжении.
Он почувствовал за принуждённой любезностью затаённую обиду, и эта гигантская гора плоти, увенчанная серебристой травой, снова зазвенела женственной музыкой, исполненной тонкой гармонии. Но эфемерный призрак, утративший плотность, волей-неволей должен был исчезнуть.
– Да, да, – отвечал Ангел. – Спасибо.
С этой минуты он уже безошибочно знал, как ему надлежит уйти, и подобающие слова слетали с его уст сами собой, по заведённому ритуалу.
– Знаешь, я сегодня пришёл к тебе… Почему сегодня, а не вчера?.. Мне давно следовало это сделать… Но ты ведь простишь меня…
– Конечно, – сказала Леа.
– Понимаешь, я стал ещё более чокнутым, чем до войны, так что вот…
– Понимаю, понимаю.
Раз она перебила его, решил Ангел, значит, ей не терпится, чтобы он поскорее ушёл. Ещё было несколько слов, стук задетого столика, широкая полоса света – на сей раз, по контрасту, голубого – из окна прихожей, большая рука, горбатая от колец, поднявшаяся на высоту губ Ангела, и смех Леа, замерший на середине своей обычной гаммы, как перекрытая струя фонтана, верхушка которой, внезапно лишившись стержня, опадает и рассыпается жемчугами… Лестница проплыла под ногами Ангела, как мост, соединяющий два сновидения, и он очутился на незнакомой ему улице Рейнуар.
В сточной канаве, ещё полной дождевой воды, и в синеватых спинах ласточек, снующих над самой землёй, он увидел отсветы розового неба, и, поскольку на улице стало прохладно, а уносимое им воспоминание предательски проскользнуло куда-то в глубь его существа, чтобы окончательно угнездиться там и набрать силу, он счёл, что всё забыл, и почувствовал себя счастливым.
Только влажный кашель старухи, сидевшей перед рюмкой мятного ликёра, изредка нарушал тишину этого уголка, где не было слышно гула с площади Оперы, словно тяжёлый летний воздух прилегающих улиц поглощал звуковые водовороты. Ангел заказал воду со льдом и промокнул лоб осторожным движением, усвоенным ещё в ту пору, когда он ребёнком вслушивался в музыку женских голосов и невольно запоминал фразы, звучавшие с серьёзностью библейских заповедей: «Если хочешь, чтобы в косметическом молочке был натуральный огуречный сок, готовь его сама… Если вспотеешь, не три лицо, пот закупоривает поры и портит кожу…»