Он отшвырнул в угол пыльные носки, сел на тонкие льняные простыни с кружевами и склонил к жене бледное лицо, надёжно хранившее все его тайны, кроме нежелания быть искренним.
– Принюхайся, – сказал он. – Чувствуешь? Я пил виски.
Их красивые губы почти соприкоснулись, она положила руки ему на плечи.
– Виски, – повторила она задумчиво. – Виски… Почему?
Проще было бы спросить: «С кем?», и Ангел отметил этот манёвр. Желая показать, что оценил её тонкость, он ответил:
– С одной приятельницей. Хочешь знать всю правду?
Она улыбнулась, озарённая рассветным лучом, который, осмелев, уже коснулся постели, добрался до зеркала, блеснул на позолоте рамы, потом на чешуе рыбки, кружившей в хрустальном шаре с водой.
– Не всю, Фред, только не всю! Лучше что-нибудь уклончивое, обтекаемое…
И всё же она искала разгадку, почти уверенная, что не любовь и не низменные наслаждения отдаляют от неё мужа. Тело её льнуло к Ангелу, но он чувствовал, как напряжена нервная узкая рука на его плече.
– Правда, – продолжал он, – заключается в том, что я не знаю её имени. Но я дал ей… погоди… восемьдесят три франка.
– Как, прямо сразу? В первый же день знакомства? Королевская щедрость!
Она сделала вид, будто зевает, лениво скользнула обратно в постель, как бы не ожидая ответа, и ему вдруг стало жаль её, но только на миг, пока яркий горизонтальный луч не коснулся её полуобнажённого тела, высветив все его формы. Жалость мгновенно прошла.
«Она-то молода и красива. Какая несправедливость!»
Откинувшись на подушки, Эдме приоткрыла обращённые к нему глаза и губы. Он увидел, как блеснул её взгляд, недвусмысленный, примитивный, столь мало женственный, – обезличенный призыв к мужчине, дающему наслаждение, – и почувствовал себя оскорблённым в своей вызывающей чистоте. В ответ он послал ей сверху вниз совсем иной взгляд, непростой, отчуждённый, который у мужчины означает отказ. Он не стал отодвигаться и лишь поднял голову к золотистому свету, к мокрому от поливки саду, к дроздам, выводившим музыкальную вязь поверх трескотни воробьиного хора. Эдме заметила на его синеватых небритых щеках следы многодневной усталости и истощения. Она увидела благородные руки сомнительной чистоты, ногти, которых со вчерашнего вечера не касалась щётка, и острые, устремлённые во внутренние уголки глаз коричневые стрелки под нижними веками. Она сочла, что этот растерзанный молодой красавец, сидящий перед ней без туфель и без воротничка, смахивает на человека, который провёл ночь в полицейском участке. Он не подурнел, но весь как-то уменьшился, словно по нему прошёлся некий незримый резец. Это наблюдение вернуло Эдме уверенность в себе. Она оставила свои призывы к наслаждению, села, положила руку ему на лоб.
– Ты не болен?
Он не сразу оторвался от созерцания сада.
– Что? Нет-нет, я здоров, просто хочу спать. Так хочу спать, что даже нет сил лечь, представляешь себе…
Он улыбнулся, обнажив бледную пересохшую мякоть губ и дёсен. Но, главное, в этой улыбке проступила печаль, не искавшая исцеления, непритязательная, как страдание бедняка. Эдме чуть было не перешла к прямым вопросам, но передумала.
– Ложись, – приказала она, подвинувшись.
– Ложиться? А ванна? Я грязен как не знаю что!
У него ещё хватило сил дотянуться до графина, отхлебнуть из горлышка воды и сбросить пиджак, после чего он повалился на кровать и больше не шевелился, сражённый сном наповал.
Эдме долго смотрела на чужого полуодетого человека, спящего подле неё. Её бдительный взгляд скользил от голубоватых губ к сомкнутым векам, от спокойно лежавшей руки ко лбу, упрямо хранившему свой единственный секрет. Она не позволяла себе расслабиться и следила за выражением своего лица, как будто спящий мог застать её врасплох. Она тихонько встала, задёрнула занавеси и натянула на Ангела, распростёртого, точно подстреленный налётчик, шёлковое одеяло, оставив на виду только прекрасное неподвижное лицо; потом прикрыла свесившуюся с кровати руку – осторожно, не без доли священного ужаса, как прикрыла бы оружие, которое, быть может, недавно пускали в ход.
Он не пошевелился, ускользнув на краткие мгновения в недосягаемое убежище, да и у Эдме за время работы в госпитале выработались профессиональные жесты, не столько нежные, сколько точные, и умение не потревожить больного прикосновением. Она не стала снова ложиться и сидела, наслаждаясь нежданной прохладой утреннего часа и проснувшимся на заре ветерком. От дыхания длинных занавесей на спящего Ангела накатывали волны тёмной лазури, то едва касаясь его, то захлёстывая целиком, в зависимости от силы ветра.
Эдме смотрела на него и не думала ни о раненых, ни об умерших, чьи крестьянские руки она складывала поверх грубых простыней. Ни один раненый, забывшийся тяжёлым сном, ни один виденный ею покойник не напоминал Ангела, ибо Ангел спящий, безмолвный и неподвижный, не был похож ни на кого из людей и казался существом иного порядка.
Высшая красота не располагает к себе, она не имеет отечества, и время, коснувшись её, лишь делает её ещё более неприступной. Умственная жизнь, данная человеку для усовершенствования и постепенного разрушения его несравненной природы, не затронула Ангела, пощадив это роскошное создание, которым безраздельно правил инстинкт. Что могла поделать любовь, её тончайшие уловки, её корыстная жертвенность и неистовые порывы против этого неуязвимого носителя света в его первобытном величии?
Терпеливая и даже тонкая подчас Эдме не сознавала, что женское стремление покорять чревато для побеждённого выхолащиванием мужского начала, и великолепный, но недалёкий самец может быть в итоге низведён до роли куртизанки. Её благоразумие – благоразумие новой породы людей – подсказывало ей, что не следует отказываться от приобретённых богатств – денег, брака, покоя, домашней власти, – которым война придавала двойную сладость.
Она посмотрела на разбитое усталостью тело, неприступное, отрешённое и словно опустевшее.
«Это Ангел, – повторяла она про себя, – это и есть Ангел… Как же это ничтожно мало!» Она пожала плечами: «Вот он, их Ангел!» – стараясь внушить себе презрение к поверженному мужчине. Она перебрала в памяти все их супружеские ночи, утренние пробуждения в истоме от наслаждений и солнца и за всё это вознаградила красивого мертвеца, безучастно лежавшего под пёстрым шёлком и прохладными крыльями занавесей, лишь холодным мстительным чувством, ибо он всё откровеннее пренебрегал ею. Она поднесла руку к маленькой остроконечной груди, низко посаженной на тонком стане, стиснула эти упругие плоды, словно призывала в свидетели несправедливости самую обольстительную часть своего молодого тела.
«Что ж, наверно, Ангелу нужно не это… Ему нужно…»
Но её попытки возбудить в себе презрение были тщетны. Даже у женщины пропадает охота и удовольствие презирать мужчину, который страдает, не ища ни у кого утешения.
Эдме вдруг почувствовала, что сыта этим зрелищем, которое голубые тени занавесей, бледность спящего и белизна постели окрашивали в романтические тона ночи и смерти. Она стремительно поднялась, бодрая, сильная, но уже неуязвимая ни для каких рецидивов страсти возле этой разобранной постели, возле предателя, укрывшегося в своём сне, в своём страдании, оскорбительном и безмолвном. Эдме не была ни рассержена, ни огорчена, она почувствовала волнение и кровь прилила к её нежным щекам только при мысли о рыжем сангвинике, которого она величала «дорогой мэтр» или «шеф» тоном серьёзной шутки. Крепкие и лёгкие руки Арно, его смех, блестящие искорки, зажжённые солнцем или лампами операционной в рыжих усах, белый халат, который он надевал и снимал прямо в госпитале, словно некое особое одеяние, предназначенное только для пристанища любви… Эдме сделала шаг, будто собираясь танцевать.
«Да, вот оно, вот!..»
Она тряхнула волосами, как молодая кобылица, и прошла в ванную, не оглянувшись.
Не слишком большая, заурядно обставленная столовая могла быть сочтена роскошной лишь за счёт жёлтой обивки, расшитой пурпуром и зеленью. Бело-серая штукатурка под мрамор слепила отражённым блеском обедающих, и без того лишённых всякой тени потоками мощного света, беспощадно бившего с потолка.