– Чёрт бы вас побрал! – взревел Ангел.
Позади него с грохотом упал стул, и Эдме проворно вскочила, готовая ко всему. При этом она не выразила ни малейшего удивления. Шарлотта Пелу и баронесса тоже заняли оборонительную позицию, но по старинке, подхватив юбки, – словно собирались пуститься бежать. Ангел, задыхаясь, упёрся кулаками в стол и водил головой из стороны в сторону, словно попавший в западню зверь.
– Вы… вы… – заикался он.
Он замахнулся на Шарлотту, но испугать её было трудно, она видала виды в своей жизни и, встретив угрозу со стороны сына, да ещё при людях, мгновенно взвилась.
– Что? Что? Что? – отрывисто затявкала она. – Ты на кого руку поднял, молокосос, молокосос несчастный! Да если бы мне вздумалось кое-что рассказать…
От её визгливого крика зазвенел на столе хрусталь, но голос ещё более пронзительный оборвал её.
– Оставьте его! – вскричала Эдме.
Мгновенно наступившая тишина показалась оглушительной. Ангел мертвенно-бледный, опомнившись, взял себя в руки и улыбнулся.
– Прошу простить меня, госпожа Пелу, – сказал он игриво.
Она уже жестом и взглядом отпускала ему грехи, как спортсменка-победительница, успокоившаяся с концом раунда.
– Да, горячая у тебя кровь!
– Он же воин, – сказала баронесса, пожимая руку Эдме. – Я прощаюсь, Ангел, мне пора в свою конуру.
Она отказалась ехать с Шарлоттой на автомобиле и, сказав, что хочет пройтись до дома пешком, зашагала по улице Анри Мартена. В темноте её высокая фигура, белая сестринская косынка и горящая сигарета в зубах могли обратить в бегство любого отпетого бродягу. Эдме проводила их обеих до порога – с её стороны это была из ряда вон выходящая учтивость, и Ангел оценил миротворческую дипломатию жены и всю глубину её беспокойства.
Он не спеша выпил стакан холодной воды и остановился в раздумье под водопадом света, наслаждаясь своим головокружительным одиночеством.
«Она вступилась за меня, – мысленно повторял он. – Она вступилась за меня, не любя. Она защищала меня, как защищает свой сад от воробьёв, свои запасы сахара от вороватых фельдшериц, своё вино от лакеев. Она наверняка знает, что я был на улице Рейнуар, что я вернулся оттуда и больше туда не ходил. Она ни слова мне об этом не сказала, и, возможно, ей это безразлично. Она вступилась за меня, так как нельзя было допустить, чтобы моя мать заговорила… Она вступилась за меня, не любя».
Из сада донёсся голос Эдме. Она прощупывала почву:
– Давай пойдём наверх, Фред? Ты как себя чувствуешь?
Она просунула голову сквозь приоткрытую дверь, и он горько усмехнулся про себя: «До чего же она осторожная!..»
Эдме увидела, что он улыбается, и осмелела:
– Пойдём. Я, видимо, утомлена не меньше, чем ты. Поэтому я и не сдержалась… Но я извинилась перед твоей матерью.
Она погасила часть слепящих ламп, собрала со скатерти розы и поставила в вазу. Её фигура, руки, розы, склонённая голова в мареве волос, слегка распрямившихся от жары, – всё в ней было привлекательно для мужчины.
«Я сказала – «мужчины», я не сказала – "любого мужчины"», – вкрадчиво прозвучал у него в ушах голос Леа.
«Я могу делать с ней всё что угодно, – подумал Ангел, следя за Эдме взглядом. – Она никому не пожалуется, не разведётся, мне нечего опасаться с её стороны, даже любви. Мой покой зависит только от меня самого».
В то же время у него вызывала несказанное отвращение мысль о совместной жизни, которой не правит любовь. Сам рождённый вне брака, выросший на чужих руках, он с детства понял, что в среде, которая считается безнравственной, царят свои законы, почти такие же незыблемые, как мещанские предрассудки. Он рано узнал, что любовь не гнушается денежных интересов, предательства, преступлений, недостойного попустительства. Но теперь он был на пути к тому, чтобы забыть старые представления, отринуть молчаливые компромиссы. Поэтому он не задержал нежную руку, которая легла на его рукав. И, поднимаясь рядом с Эдме в спальню, где его не ждали ни упрёки, ни поцелуи, он почувствовал стыд и залился краской от их чудовищного благополучного союза.
Ангел очутился на улице, в плаще и шляпе, даже не заметив, как он их надел. Он оставлял позади освещённый холл, полный табачного дыма, смешанного с сильным запахом женских духов и цветов и парами шерри-бренди, отдающими синильной кислотой. Он уходил от Эдме, от доктора Арно, от всяких Филипеско и Аткинсов, от сестёр Келекиан, двух девиц из высшего общества, которые во время войны добровольно водили в армии грузовики и с тех пор не интересовались больше ничем, кроме сигар, автомобилей и шофёрских компаний. Он уходил от Десмона, сидевшего между торговцем недвижимостью и заместителем министра торговли, от одноногого поэта и Шарлотты Пелу. Молодая светская пара, видимо, особым образом осведомлённая, сидела за столом с видом чопорным и плотоядным, обмениваясь понимающими взглядами, в которых сквозило жадное и наивное ожидание скандала, словно Ангел вот-вот пойдёт танцевать голым или Шарлотта с заместителем министра начнут совокупляться прямо в холле на ковре.
Ангел уходил с сознанием, что вёл себя стоически, не допустил ни единого промаха, если не считать внезапной утраты связей с действительностью, неловкого отчуждения во время общей беседы за столом. Но это состояние длилось всего какой-то миг, неизмеримый в своей протяжённости, как сновидение. Теперь он уходил всё дальше и дальше от чужих людей, заполнивших его дом, и песок чуть поскрипывал под его ногами, словно под лёгкими лапами зверька. Серебристо-серый плащ на нём сливался с туманом, спустившимся на Булонский лес, и редкие любители ночных прогулок завидовали этому спешащему молодому человеку, который уходил в никуда.
Мысль о толпе гостей гнала его всё дальше и дальше от дома. В ушах у него всё ещё звучали их голоса, и он уносил с собой воспоминание об их лицах, улыбках и в особенности об очертаниях губ. Какой-то пожилой человек говорил о войне, какая-то женщина – о политике. Ему вспомнилось неожиданное взаимное расположение, возникшее между Эдме и Десмоном, и интерес, который его жена проявляла к каким-то земельным участкам… «Десмон… Какой из него вышел бы муж для моей жены!..» И потом эти танцы… Шарлотта Пелу и танго… Ангел ускорил шаг.
Преждевременная осенняя сырость туманила полную луну. Большое молочное пятно в бледном радужном ореоле белело на её месте и время от времени меркло, задыхаясь в клубах бегущих облаков. Среди прелой листвы, опавшей в жаркие дни, рождался сентябрьский запах.
«Как тепло!» – подумал Ангел.
Он устало опустился на скамейку, но просидел недолго, ибо вскоре к нему присоединилась невидимая соседка, с которой он не желал сидеть рядом. У неё были седые волосы, длинный жакет, и вся она звенела беспощадной музыкой весёлого смеха… Ангел посмотрел в сторону садов Ла Мюэт, как будто мог слышать оттуда, издалека, тарелки джаз-банда.
Ещё рано было возвращаться в голубую комнату – наверно, две юные девицы из высшего общества всё ещё курили там дорогие сигары, плюхнувшись на голубой бархат кровати, и развлекали торговца недвижимостью армейскими анекдотами.
«Мне бы спокойную комнату в отеле, обыкновенную розовую комнату, самую заурядную и самую розовую… Только не утратит ли она свою заурядность, когда свет будет погашен и темнота впустит туда толстую смеющуюся гостью в длинном унылом жакете, с непослушными седыми волосами?» Он улыбнулся своему видению, ибо уже преодолел этот страх: «Там ли, здесь ли… Она всё равно ко мне явится. Но с этими людьми я больше жить не хочу».
День ото дня, час от часу в нём росло презрение и непримиримость. Он теперь строго судил героев отдела происшествий в газетах и молодых послевоенных вдов, требовавших себе новых мужей, как воды на пожаре. Его принципиальность незаметно распространилась и на денежные вопросы, хотя он сам и не сознавал столь важной перемены в себе. «Сегодня за обедом… Эти корабли с кожами… Провернули-таки махинацию… Какая мерзость! И они не стесняются говорить об этом вслух!» Но ни за что на свете он не стал бы возмущаться публично, чтобы, не дай Бог, не выдать себя, не показать всем, что у него нет больше ничего общего с себе подобными. Из осторожности он скрывал это, как и всё остальное. Разве не напомнила ему кратко и недвусмысленно Шарлотта Пелу, когда он намекнул ей на то, что она весьма своеобразным способом перепродала несколько тонн сахара, о тех временах, когда он бросал развязным тоном: «Леа, дай-ка мне пять луидоров, я схожу за сигаретами».