Почти в ту же секунду, не вскрикнув, Эдме очутилась рядом с ним на полу, подхватила отяжелевшую голову, поднесла к обескровленному лицу открытый флакон, но слабеющие руки оттолкнули её:
– Оставь меня… Ты же видишь, я умираю.
Однако он не умирал, и рука его, которую держала Эдме, оставалась тёплой. Он пробормотал это едва слышно, с торжественностью и упоением юных самоубийц, которые искали смерти и избежали её.
Губы его чуть приоткрылись над сверкающими зубами, и он задышал ровнее. Но оживать окончательно не спешил. Он хотел укрыться за опущенными ресницами в плоской зелёной местности, о которой говорил в момент обморока, в краю, где так много клубники, пчёл и белых кувшинок в окаймлённых тёплым камнем водоёмах… Силы уже вернулись к нему, но он всё ещё не поднимал век, думая про себя: «Если я открою глаза, Эдме увидит в них всё, что вижу я…»
Жена по-прежнему стояла на одном колене, склонившись над ним. Она была сосредоточенна, действовала профессионально и толково. Свободной рукой она дотянулась до газеты и принялась обмахивать его запрокинутое лицо. Она шептала ничего не значащие, но нужные фразы:
– Это от перемены погоды… Расслабься… Нет-нет, не вставай. Подожди, я подложу тебе подушку…
Он приподнялся, улыбнулся, благодарно сжал ей руку. Во рту у него пересохло, хотелось лимона, чего-то кислого. Телефонный звонок отвлёк Эдме.
– Да… Да… Что? Я знаю, что уже десять! Да. Что? По её отрывистым, властным ответам Ангел понял, что звонят из госпиталя.
– Да, разумеется, я приеду. Что? Через…
Эдме бросила быстрый оценивающий взгляд на воскресшего Ангела.
– Через двадцать пять минут. Спасибо. До встречи.
Она распахнула настежь балконную дверь, и несколько капель мерного дождя залетели в комнату, принеся с собой речной запах прели.
– Фред, тебе лучше? Что с тобой было? Сердце в порядке? У тебя, наверно, не хватает фосфора в организме. Вот результат нашего дурацкого лета. Но, что ты хочешь…
Она взглянула украдкой на телефон, словно на свидетеля.
Ангел без видимого усилия встал на ноги.
– Беги, крошка. А то опоздаешь. Со мной уже всё нормально.
– Дать тебе слабого грогу? Или чашку горячего чаю?
– Не беспокойся… Ты очень добра. Да, пожалуй, чаю. Попроси, чтоб мне принесли, когда будешь уходить.
Через пять минут она ушла, окинув его взглядом, исполненным, как ей казалось, одного лишь участия, но на самом деле тщетно искавшим правду, объяснение необъяснимым вещам. Хлопнула дверь, и этот звук словно освободил Ангела от пут, он потянулся, почувствовал внутри лёгкость, холод и пустоту. Он быстро шагнул к окну и увидел, как жена идёт через палисадник, пригнув голову под дождём. «У неё спина грешницы, – заключил он, – у неё всегда была спина грешницы. Спереди это весьма благопристойная особа. Но спина выдаёт её. Она потеряла целых полчаса из-за моего обморока. Однако вернёмся к нашим баранам, как выразилась бы моя матушка. Когда я женился, Леа был пятьдесят один год – и это самое малое, как утверждает госпожа Пелу. Значит, сейчас ей должно быть пятьдесят восемь, а то и все шестьдесят… Столько же, сколько генералу Курба? Не может быть!.. Смех, да и только!»
Он попытался представить себе шестидесятилетнюю Леа с седыми закрученными усами генерала Курба, с его морщинистыми щеками и походкой довоенной извозчичьей лошади.
«А самое забавное…»
Неожиданное появление госпожи Пелу застало Ангела за этими сопоставлениями, бледного, неподвижно созерцающего залитый дождём сад, с потухшей сигаретой во рту.
– Что-то вы сегодня рано встали, дорогая матушка, – сказал он.
– А ты, по-моему, встал с левой ноги, – отвечала она.
– Это вам кажется. Надеюсь, для вашей неугомонности имеются, по крайней мере, смягчающие обстоятельства?
Она возвела глаза к потолку и пожала плечами. Её мальчишеская спортивная каскетка прикрывала козырьком лоб.
– Бедный малыш, – вздохнула она, – если б ты знал, что я затеяла… Какое грандиозное предприятие…
Ангел внимательно разглядывал на лице матери глубокие складки, обрамлявшие в виде кавычек её рот, дряблую волну второго подбородка, которая то отступала, то набегала вновь на воротник непромокаемого пальто. Он мысленно взвешивал дрожащие мешки под нижними веками и повторял про себя: «Пятьдесят восемь… Шестьдесят…»
– Ты знаешь, какому делу я сейчас посвящаю себя целиком?
Выдержав паузу, она ещё шире открыла свои огромные глаза, подведённые чёрным карандашом.
– Я решила возродить термы в Пасси. Термы в Пасси! Тебе, конечно, это ничего не говорит. Там по-прежнему есть источники, совсем рядом, под улицей Рейнуар. Они дремлют, надо их только пробудить. Очень сильные целебные источники. Если мы сумеем взяться за дело как следует, это будет крах Юриажа, полное разорение Мон-Дора,[3] но пока это ещё мечты! Я уже заручилась поддержкой двадцати семи швейцарских врачей. Муниципальный совет Парижа, обработанный Эдме и мной… Кстати, я по этому поводу и приехала и разминулась с твоей женой на пять минут… Что с тобой? Ты меня не слушаешь?
Он тщетно пытался раскурить отсыревшую сигарету. Потом сдался, швырнул её на балкон, где крупные капли дождя прыгали, как саранча, и серьёзно взглянул на мать.
– Слушаю, – сказал он. – И даже знаю заранее, что вы скажете дальше. Знаю я все ваши дела. Они называются махинации, спекуляции, взятки, учредительские паи, американские одеяла, сушёные бобы и тому подобное… Что я, по-вашему, глухой, слепой? Вы обе противные и гадкие. Но я на вас не сержусь.
Он замолчал, сел и принялся по привычке потирать два маленьких одинаковых шрама над правой грудью. Он смотрел на листья за окном, по которым хлестал дождь, и на его спокойном лице боролись усталость и молодость: усталость проступала во впалых щеках, в тёмных кругах под глазами, молодость оставалась непобеждённой в восхитительном изгибе упругих губ, в крыльях носа над пушистыми усами, в буйной чёрной шевелюре.
– Что ж, – произнесла наконец Шарлотта Пелу, – очень приятно! Мораль гнездится где только возможно. Я произвела на свет блюстителя нравственности. Он не пошевелился и не сказал ни слова.
– С каких же высот ты судишь этот бедный прошивший мир? Уж не с высоты ли собственной честности?
Затянутая, как воин, в кожаное пальто, она была верна себе и готова к бою. Но Ангел, казалось, навсегда покончил с боями.
– Честности?.. Возможно. Если бы я подыскивал слово сам, я бы так не выразился. Это ваше слово. Хорошо, пусть будет честность.
Шарлотта не ответила, решив отложить наступление. Она вдруг заметила, что сын её выглядит как-то необычно. Он сидел расставив ноги, упираясь локтями в колени и крепко скрестив руки. Взгляд его был по-прежнему устремлён на прибитый дождём сад. Через некоторое время он вздохнул и сказал, не поворачивая головы:
– По-вашему, это жизнь?
Она не преминула спросить:
– Какая жизнь?
Он разогнул и опустил одну руку.
– Моя. Ваша. Всё это. Всё, что происходит.
Госпожа Пелу на миг растерялась, потом, после минутного колебания, сбросила кожаное пальто, закурила сигарету и села.
– Тебе скучно?
Непривычная нежность в её голосе, ставшем вдруг ангельским и заботливым, подкупила его, и он заговорил естественно, почти доверчиво.
– Скучно? Нет, мне не скучно. С чего бы мне скучать? Я просто немного… как бы это сказать… озабочен, вот и всё.
– Что тебя заботит?
– Всё. Я сам и даже вы.
– Ты меня удивляешь.
– Я сам удивляюсь… эти типы… весь этот год… эта мирная жизнь…
Он встряхнул руками, как будто они были липкие или к ним пристал волос.
– Ты говоришь так, как раньше говорили «эта война». Она положила ему руку на плечо и понимающе понизила тон:
– Что с тобой?
Он не мог вынести этого доверительного жеста, вскочил и заметался по комнате.
– Со мной то, что все кругом подонки. Нет, – взмолился он, заметив на лице матери жеманное высокомерие, – оставьте это! Нет, присутствующие не исключаются. Нет, я не считаю, что мы переживаем прекрасную эпоху, какую-то там зарю или возрождение. Нет, я не сержусь на вас, я не стал любить вас меньше, у меня не болит печень. Но, по-моему, я дошёл до предела.