Выбрать главу

Впрочем, кое-что и выжило из тогдашней около арбатской нашей географии. И дом и двор на Грецевец - Большом Знаменском переулке, по-русски говоря, - и оба Гоголя, и "Прага", даже швейцар с галунами при ней, и магазин "Охотник" с таким печальным чучелом медведя в витрине, будто ему никак не дают почесаться. Если же повернуть в другую сторону, то следует ещё больше удивиться: выстояли Дом медработника и ресторан "Домжур", правда, без раков, раки до наших дней не дожили, и кинотеатр "Повторного фильма", в просторечии "Повторка", лишенная, впрочем, своей соседки, с которой много лет она делила одну крышу, - шашлычной "Казбек". Выжили даже такие грустные для мечтающего о жизни юноши фонари на Тверском, июньская нега бульваров, сухая июльская пыль, запахи перегретого за день, только политого асфальта... Именно с "Повторки" и началась - тайная для меня - другая Шуркина жизнь; именно "Повторкой" кончилось Шуркино отрочество, - и на сколько-то лет мы оказались как бы в разных временах: я ещё в детстве, он уже в юности.

7.

Блатная жизнь в те годы варилась во всяком московском дворе - может быть в Центре не так явно, как по окраинам. Скажем, ещё живя на Грецевец, я восьми лет от роду лазил с однокашниками по школе им. Фрунзе по окрестным чердакам; самый жуткий, захламленный и таинственный был в большом, наверняка некогда номенклатурном, с лепниной по фасаду, с арками и эркерами, доме на тогдашней улице Маркса-Энгельса, параллельной Волхонке. Именно там мы находили самые настоящие человеческие желтые сухие черепа подчас с почти целой нижней челюстью. Молва гласила, что ещё десять лет назад чердаки эти населяли уголовники, выпущенные тогда из лагерей по амнистии, и там они сводили между собой счеты - известно из-за чего, это было написано в моей тетрадке, "из-за пары распущенных кос", - а то и прозаически ставили на кон собственную жизнь, играя в карты. Житье каждого, пусть самого обычного и примерного, московского подростка в те годы так или иначе, но неминуемо соприкасалось с блатной стихией, улица никак не была отгорожена от дома, то и дело навещая любого; уклониться было почти невозможно, и, конечно же, в свои тринадцать-четырнадцать лет, будучи по сути предоставлен самому себе - не взирая на все усилия, тетя Аня уследить за ним никак не могла хотя б по обилию у неё прочих забот, хоть она любила его без сомнения много горячей и самозабвенней, чем дочерей, - Шурка рано или поздно, как это называлось, связался с дурной компанией.

Повторю, он не только не знакомил меня с этой стороной своей жизни и с новыми своими дружками, но никогда даже не упоминал их имена и ничего не рассказывал. Теперь я вижу в этом благородное желание оградить меня от любой опасности, никоим образом не вовлекать в эту свою, вторую, жизнь, и нести её груз в одиночку, - это тем больше говорит о его сдержанности, что, как это ни странно при нашей разнице лет, ближе меня у него тогда никого не было, и это вскоре подтвердится. Тогда же меня обижала его скрытность.

Сегодня не у кого спросить, как все разворачивалось, и мне остается лишь путь догадок. Кажется, Шурка и не мог избежать связаться с местной шпаной. Ведь он, гордый и самолюбивый, конечно же, презирал угрозы, которыми размахивала перед его лицом жизнь, шел к любой опасности, развернув плечи и выпрямившись. В тогдашней восьмилетней школе в любом классе было непременно две, так сказать, партии. Шпана ботала по фене и верховодила, это были подростки, для которых в самом звуке слова "тюрьма" таился некий романтический призыв; вокруг их лидера и его близкого окружения вились слабенькие пареньки из послевоенных бедных и униженных слабеньких рабочих семей, готовые выполнить любой приказ. По другую сторону стояла группа "чистых" мальчиков, и, коли она была достаточно сплоченной, то в общем-то соблюдалось некоторое равновесие: шпана не слишком их задирала, но при одном условии - если те не лезли в её дела, проще говоря, не вмешивались, когда те грабили и терзали наиболее беззащитных. Хорошо представляю себе, перед каким выбором оказался Шурка: с одной стороны, вряд ли его могло не мучить зрелище постоянного террора в отношении слабых; с другой, элементарное чувство самосохранения должно было подсказывать, что благородный одиночка поделать здесь ничего не может, - в конце концов, такая организация школьного сообщества лишь повторяла без затей, с инфантильной буквальностью, устройство мира вокруг. И, кажется, он пошел единственным, как ему казалось, возможным путем: он попытался завоевать авторитет среди шпаны, а там уж влиять на правила игры - изнутри. Быть может, он сам чувствовал всю пагубность этого по сути компромисса, подобного тому, что позволяли себе с первоначально самыми благими намерениями приличные люди, вступая в партию; или его несоприродность блатной компании помешала ему естественно вписаться в плебейский мир бесцельного хулиганства, - так или иначе, кончилось для него все это очень нехорошо.

8.

Я всё узнал от матери, ей рассказал отец, а ему по-видимому сама тетя Аня. Так или иначе, на излете его восьмого класса, весной, выяснилось, что Шурка попал в переплет: он был изобличен в соучастии в ограблении уж помянутого мною Дома медработника, - он и его дружки украли магнитофон из радиорубки. Помню, меня совершенно потрясло это известие, настолько несовместимым с образом моего благородного брата представлялось мне само постыдное понятие "кража". Впрочем, позже он мне кое-что объяснил.

Эта дурная компания так и называлась - ребята "от "Повторки". То есть объединяла она урлу, населявшую бесчисленные хибары, сараи и кромешные коммуналки в переулках вокруг Никитских ворот, Кисловские и Калашный, и многие из этих самых "от "Повторки" учились в Шуркиной школе, в квартале вглубь от улицы Герцена, поставленной ещё в тридцатые на месте разрушенной церкви. "От "Повторки" была заметной в тогдашнем Центре бандой хулиганов, её влияние распространялось и на Патриаршие, и на Арбат, и на Гоголевский, даже на Волхонку, но кончалось при слиянии Тверского бульвара и улицы Горького - здесь уж царили ребята "с Пушки", и вообще начинался другой мир - мир богатой молодежи "с Брода" или "со стрита", говорили тогда и так и эдак. Вот в этой самой компании "от "Повторки" Шурка, вовлеченный своими одноклассниками, и очутился, причем оказался одним из самых младших дружки по классу были сплошь второгодники, а верховодили и вовсе лбы лет по семнадцать-восемнадцать, за которыми, в тени, стояли, должно быть, взрослые уголовники. И, как я понял из Шуркиного намеренно глухого и мало внятного рассказа, дело оказалось, конечно, не в магнитофоне: это было, так сказать, испытательное задание, от которого никак невозможно было отвертеться, любой отказ однозначно расценивался в этом мире как трусость, а мог ли Шурка позволить себе прослыть трусом.

Но и этого мало: сам он в будку не лазил - стоял "на атасе", и вся подлость была в том, что, взломав дверь и выкрав этот самый магнитофон, дружки его почувствовали неладное и ушли через заднюю дверь, "забыв" Шурку предупредить. И минут через десять в 108-м отделении милиции оказался именно он, причем в одиночестве. И здесь перед ним встала, естественно, моральная проблема: от него стали требовать назвать имена сообщников. Надо ли говорить, что, как и положено честному подпольщику, Шурка никого не выдал. Все эти страсти могут казаться вполне потешными, но в жизни Шурки это приключение сыграло свою - и немалую - роль. То, что он сам поступил в соответствии со своим врожденным кодексом чести, - не диво. Но при том ему пришлось сделать одно открытие: этот самый его кодекс оказался отнюдь не обязателен для других; и это стало для него своего рода потрясением.

Дело в том, что в блатной среде именно что культивировались представления о своеобразной чести. Видя постоянную ложь и трусость взрослых - прежде всего учителей, - такой "со взором горящим" юноша, каким был тогда Шурка, и не мог не попасться на эту удочку: именно среди бесстрашной, независимой, плюющей на лживые условности взрослого мира шпаны только и мог он надеяться найти сохранными моральные устои, каковыми бессознательно очень дорожил. Но в деле с Домом медработника он убедился, что и у блатарей все эти разговоры о воровской чести - мишура, раз они тут же струсили и бросили его одного, фактически подставив. И, пусть это покажется выспренним, полагаю, с этого начался едва приметный поначалу его душевный надлом, так, маленькая трещинка, каких столько накапливается и за половину жизни у каждого в душе, но с каковыми люди более пластичные, или иначе - менее цельные, нежели Шурка, научаются жить, цементируя их бесхитростными само утешениями типа "все так живут", "так мир устроен", "се ла ви", незаметно привыкая прощать самим себе и трусость, и вероломство, и ложь.