— Ну конечно, какие уж там торговые сделки! — с нескрываемой иронией воскликнул Ренье.
После этой грубой выходки Акара Рети несколько возвысил голос.
— Милостивый государь, — сказал он, посмотрев на него в упор, — негодяи находятся не там, где вы думаете. Знайте, что рабочий не может прервать свой труд, потому что он сам и есть этот труд. И не кто иной, как хозяин, вырывает у него из рук его орудие.
— Так выходит, что все зло в акционерах! — расхохотался Жан-Элуа. — И подумать только, они еще получают доход!
— Да, именно так, в акционерах. Земля по праву принадлежит не тем, кто разживается на ее богатстве, а тем, кого они сживают со света.
— Все это одни слова!
Раздались протестующие голоса. Несколько человек угрожающе потрясали вилками. Заглушая крики и смех, Акар-старший завопил:
— Анархист!
Рабаттю приложил руку к уху, сделав вид, что никак не может понять, в чем дело. Лавандом, смеясь, сказал Гислене:
— Честное слово, в первый раз слышу такие вещи…
Утверждения Рети были подобны шару, разбросавшему кегли по площадке. Они взбудоражили всех: и запятых спокойной беседой мужчин и легкомысленно болтавших женщин. Жан-Оноре, крупный, полный мужчина с круглым подбородком, к которому с обеих сторон спускались золотистые бакенбарды, всем обликом своим похожий на первого Рассанфосса, примиряюще простер обе руки вперед и густым басом, словно специально созданным для того, чтобы звучать в залах суда, изрек:
— Господа! Надо уметь уважать любые убеждения. Я уверен, что выражу мысль всех, заявив, что если бы только мы были в силах улучшить положение наших рабочих…
Арнольд, который в это время допивал третью бутылку шампанского и, казалось, нисколько не интересовался разгоревшимся вокруг него спором, неожиданно зарычал с яростью дога, увидевшего из своей конуры ноги прохожего:
— Подлецы они все! Пушечное мясо!
— Несчастный! — сурово оборвала его бабка. — Если так, то следовало бы стрелять и в Жана-Кретьена Первого и в твоего отца! — Она повернулась к Жану-Элуа. — Сын мой, ведь и мы-то все вышли оттуда. В наших жилах течет рабочая кровь. Добейся, чтобы дети твои это поняли.
Это был голос, раздавшийся из глубины веков. Барбара выпрямилась и пристально глядела на говоривших своими суровыми, обрамленными темными кругами глазами, и в этом взгляде, казалось, было что-то потустороннее. Жан-Элуа нахмурился, рассерженный тем, что ему так некстати напомнили о его низком происхождении. Эдокс пожал было плечами, но сразу сдержал себя и смиренно уткнулся в тарелку. В Гислене же слов, — но встрепенулся мятежный дух ее предков, и, повернувшись к Лавандому, она смерила его вызывающим, гордым взглядом. Виконт разминал двумя пальцами хлебные крошки, поглядывая на маркиза Шармолена и шевалье Дюрайля — своих двух свидетелей.
Этот маркиз де Шармолен, дядя Лавандома, разорившийся так же, как и племянник, на женщинах и на карточной игре, был одним из самых характерных представителей своего поколения. В свои семьдесят лет он еще затягивался в корсет, румянился, холил усы, красил волосы, которые черными прядями падали ему на виски. Он прилагал все старания, чтобы казаться юношей, но движения его были скованы, и все усилия его привели только к тому, что он походил на какой-то заржавевший, плохо смазанный автомат. От Шармоленов он получал пожизненную ренту, которая позволяла ему жить в своем поместье Рассар, где он имел собственный выезд и продолжал еще играть какую-то роль в свете. Был и еще один родственник Лавандома, Дюрайль, седой старик с длинною бурграфскою бородой, спускавшейся на живот. Материальное его положение было весьма незавидно, но у него было шесть кузенов, которые по очереди его кормили и которых он в конце года, в виде благодарности, наделял прескверными продуктами своей маслобойки.
Шармолен вскинул монокль и уставился на старуху, которая как будто выросла из далеких глубин прошлого и для которой вся эта замызганная грязью родовитость, казалось, ровно ничего не значила. Дюрайль, продолжая держаться скромно, уплетал за обе щеки, а потом, сделав вид, что не замечает всех этих семейных распрей, углубился в созерцание своей пышной и длинной бороды.
Надо всей этой весенней свадьбой повеяло вдруг холодом зимы, и присутствующие несколько разогрелись только тогда, когда Жан-Элуа предложил гостям выпить еще по бокалу вина.
«Когда приезжает маменька, никогда не знаешь, что будет», — подумал он.
Время, однако, шло. Карета должна была отвести новобрачных к пятичасовому поезду. Лавандом, который до венчания вел себя вполне корректно и сдержанно, выйдя из церкви, вдруг принял рассеянный вид, как будто он чем-то был озабочен. После шампанского — а он выпил его порядочно, как бы стараясь утопить в нем некую упорно преследовавшую его мысль, — в руках у него появилась дрожь, лицо стало дергаться еще сильнее. Глаза его дико блуждали. Он перестал следить за собой и впал в какое-то тяжелое оцепенение, из которого его вывели только слова старухи. Но потом его снова охватило уныние. Видно было, что он безропотно покорился своей судьбе, как будто некая непоправимая катастрофа лишила его собственной воли. В этой внезапно наступившей немощи последнего отпрыска древнего рода с такою силой сказалось все то истощение жизненных соков, которое прогрессировало из поколения в поколение, что у г-жи Рассанфосс вдруг появилась какая-то смутная надежда. Она старалась убедить себя, что Гислене не придется быть очень уж долго несчастной. Внимательно наблюдавший за всем Рети был единственным человеком, заметившим, какою внезапной радостью озарилось при этой коварной мысли ее непроницаемое лицо.