— Человек!..
— Симонетт! — повелительно произнес Ренье.
На этот раз все было напрасно. Она посмотрела на него одного с безотчетной слепой покорностью помраченного разума, который вдруг пробуждается при звуках знакомого голоса.
— Что с тобой? Что случилось?
Она расплакалась и на расспросы матери не стала уже ничего отвечать. Рыдавшую девочку унесли, но страдание этой никем не понятой души как бы продолжало витать над ее опустевшим местом.
«Но о ком это она говорит? — спросил себя Жан-Элуа, подавленный этим тяжелым днем, приносившим ему одно несчастье за другим. — Какая-то жалкая тварь, деревенский выродок лежит там сейчас бездыханный… Да, разумеется, — убеждал он себя, — она говорила именно о нем, о человеке, который только что был застрелен».
От надменности его не осталось и следа.
«А если у этого убитого была жена, дети?»
Но теперь в нем снова проснулся безучастный к чужому горю капиталист; он переговорит обо всем со вдовой и, еще до того, как правосудие успеет вмешаться, возместит весь причиненный этим убийством ущерб, все будет сделано законным путем. Приняв это решение, он стал прикидывать, во сколько ему обойдется этот труп, если перевести все на деньги.
«В конце концов, — решил он, — это мое право. Надо обсудить все это с Жаном-Оноре».
Гости встали из-за стола. Спускались теплые сумерки. На площадке перед домом, где только что танцевали крестьяне, девушки принялись играть в крокет. Эдокс показывал дамам молочную ферму и сад; он повел их в знаменитую буковую аллею, которой некогда гордились Фуркеаны.
На террасе остались только Акары, Рабаттю и Жан-Элуа. Они закурили сигары и завели серьезный разговор об интересовавшем всех деле. Ночная мгла окутывала уже подножия гор: над темно-лиловыми водами Мааса стлался серый туман; поднимаясь клубами, он розовел от последних лучей заката. Воцарилась мертвая тишина, и в воздухе повеяло дыханием этой величественной ночной природы — воды, камня и зеленой листвы; поднявшись со дна глубоких низин, оно несло сквозь густую мглу к башням Ампуаньи, все еще залитым багрецом и золотом последних лучей, ароматы лугов. Башни господствовали над широким простором плато, расстилавшегося внизу. Над ними, в просторах неба, сияли далекие архипелаги берилла и аметиста. А на одиноком утесе беспорядочно громоздились каменные плиты и глыбы с круглыми, обрамленными орнаментом отверстиями посередине, и казалось, что над всей этой красною смертью солнца по мановению волшебного жезла вырос некий мавзолей, и там в узорчатых окнах полыхает вечное пламя.
Но никто из этих ворочавших миллионами людей не обмолвился ни словом о том, как сказочно хороши были краски заката. Акар-старший, как всегда, шевеля челюстями, предлагал общее руководство колонизацией передать одному из своих племянников. Рабаттю кивал головой и как будто с ним соглашался. Жан-Элуа подумал:
«Эти Акары ненасытны: только дай им волю, и они нас живыми проглотят».
Вдруг раздался голос одной из девиц Акар, наклонившейся над балюстрадой, окружавшей площадку.
— Глядите-ка, там, на дороге, господин Рети!
Все взглянули в ту сторону. Рети, заядлый альпинист, спустился из Ампуаньи по одной из тех крутых тропинок, которые врезаются в почти совершенно отвесные склоны горы, и шел теперь по направлению к станции.
— Видно, жизнь ему нисколько не дорога, — изрек Акар-старший, пожимая плечами.
Неожиданный уход Рети напомнил ему о его собственных делах, о тех темных махинациях, которые ожидали его в городе.
— Послушайте, Рассанфосс, мы можем опоздать на поезд!
Но до поезда оставалось еще около часа. К тому же все распоряжения уже были отданы. Становилось про-хладно, и, как только в столовой зажгли лампы, все общество вернулось туда.
Ренье, который повсюду следовал за дамами, принес им шали.
Теперь вся компания прошла в гостиную. Это была комната, обставленная летней буковой мебелью и устланная циновками, с бронзовыми статуэтками на треножниках, с расставленными повсюду ширмами и легкими этажерками. Комната освещалась матовым светом японских фонариков, спускавшихся с обитого тонкими прутьями потолка. Вместо занавесей на всех четырех окнах висели полотнища голубого и желтого рубчатого шелка. Восемь священных знамен, на которых при вечернем свете загорались луна и звезды, хранили память о некогда колыхавшем их благодатном ветре Ниппона.[4]
Кресла сдвинули в круг; находчивый и остроумный горбун уселся посередине на груде подушек. Дамы откалывали от своих корсажей цветы, бросали ему и умоляли его рассказать какую-нибудь забавную историю.