Тусклый рассвет едва занимался над лагерем, когда я подошел к канцелярии. Человек двадцать заключен-вых, дрожа и ежась от утреннего холода, молча топтались на месте, пытаясь согреться. Было еще темно, и я не мог рассмотреть лица узников.
Ровно в пять тридцать появился офицер-эсэсовец. По команде «смирно» мы вытянули руки по швам. Эсэсовец подошел к строю, щелкнул кнопкой фонарика и буркнул что-то переводчику. Тот сказал:
- Господин унтерштурмфюрер будет сейчас называть номера заключенных. Названный номер делает два шага вперед!
Унтерштурмфюрер скользнул острым лучом фонарика по списку и выкрикнул:
- Зибен унд цванциг дрей хундерт цвай унд фирциг!
- Двадцать семь триста сорок два! - крикнул вслед за ним переводчик.
Правофланговый сделал два шага вперед.
- Фюнф унд драйсиг цвай хундерт эльф!
- Тридцать пять двести одиннадцать! - вызвал переводчик.
Я шагнул вперед, и фонарик высветил мой номер. Лиц эсэсовец не освещал. Для него мы все были номерами, а не людьми.
Проверка продолжалась не более пяти минут. Под конвоем нас вывели за ворота лагеря. Здесь уже тарахтел мотор закрытой тюремной машины. Вместе с нами сели три автоматчика. Машину закрыли изнутри и снаружи. Свет в нее проникал теперь только сквозь узенькую прорезь зарешеченного окна.
- Не разговаривать, местами не меняться, руки держать за спиной! - приказал автоматчик.
Машина тронулась. Поначалу в ней было еще тем-нее, чем на улице. Напрасно я пытался различить лица - все заключенные сидели, низко опустив головы, и дремали.
Однообразное покачивание усыпило меня. Не знаю, долго ли я дремал, но, когда очнулся, в машине стало светлее. Я взглянул на своего соседа, он сидел ко мне боком, и я разглядел его лагерный номер: двенадцать сорок. Заключенного с таким номером я не знал. И не удивительно: в лагере находилось более тридцати тысяч узников - целый город! Сосед повернулся в мою сторону, я взглянул на него и чуть не закричал. Я решил, что тоже схожу с ума. Рядом со мной сидел дядя Иван. Он приложил палец к губам, и я понял, что должен молчать…
В новом лагере я сразу же потерял дядю Ивана. И невероятную историю «воскрешения из мертвых» мне удалось узнать много дней спустя, когда мы случайно встретились после работы.
- Такое было, Серега, - начал дядя Иван, - что и сам себе до сего дня не верю. - Как меня вагонеткой стукнуло, ты видел. Очнулся в лазарете. Голова от боли разламывается. У койки человек какой-то сидит. Заметил он, что я очухался, сразу - из палаты. Он из палаты, а доктор Козиоров - в палату. Подходит к койке, говорит скороговоркой:
- Имей в виду, у тебя тиф. Пока ты здесь. Тебя никто не тронет. В эту палату ни один немец не войдет.
Я говорю:
- Повезло мне… Лучше от тифа умереть, чем на виселице болтаться…
А доктор мне отвечает:
- А зачем тебе умирать? Ты у нас поправишься…
Я только головой покачал. Никто еще из тифозной палаты живым не выходил.
А доктор новую загадку задает:
- Вылечить такого тифозного нетрудно. Труднее похоронить тебя. А еще труднее после похорон в другой лагерь переправить…
Тут, Серега, у меня ум за разум зашел. Если поправлюсь, чего меня хоронить? А если помру и меня похоронят, зачем мертвяка в другой лагерь переправлять?
Лежу я день, другой. Удивляюсь: какой-то у меня тиф непонятный: жару особого нет, только что голова разбитая болит. Никаких лекарств не дают. А перевязку на голове санитар-поляк аккуратно делает.
Вот прошло три дня, я малость отошел, а только радости от этого - никакой. Знаю ведь: выздоровею, сразу попаду сатане в зубы! Натешатся враги надо мной вволю. И все мне покоя не дает тот разговор с доктором. Чую: что-то за теми его словами кроется, а что именно - не могу додуматься…
И вдруг ночью появляется доктор Козиоров, а с ним санитар-поляк. Уложили они меня на носилки и вынесли из палаты. Там в лазарете есть такая комната с ширмой. Внесли меня за эту ширму, я смотрю - на скамье труп лежит. Доктор говорит:
- Снимай куртку.
Снял я свою куртку, а санитар мне другую подает. А доктор продолжает:
- Если хочешь уцелеть - запомни: твоя фамилия теперь Куценко Иван Владимирович. Номер - двенадцать сорок. Запомнил? Иван Куценко. Двенадцать сорок!
Санитар тем временем обрядил покойника в мою куртку.
Тут я понял многое, Серега. И, прежде всего, то понял, что и за колючей проволокой бьются люди с фашистами. Без гранат, без винтовок, голодные, разутые, а бьются… Ты сообрази, Серега, и поляк, и доктор знали ведь: пронюхают гестаповцы, что вместо меня другого похоронили, такую им муку придумают, что и в аду не бывало. Но они не испугались, жизнью рисковали, чтобы спасти нас с тобой. Думаешь, они одни такие? Нет, брат Серега, настоящие люди есть везде. Есть они, ясно, и в этом лагере. И мы их найдем здесь с тобой. Разыщем…