21 февраля Совнарком издал декрет-воззвание «Социалистическое отечество в опасности!». Декрет кончался словами: «Социалистическое отечество в опасности! Да здравствует социалистическое отечество!»
В Москве спешно формировались полки, батальоны и отряды, которые сразу же отправлялись на фронт. Бывшие солдаты обучали новичков приемам штыкового боя, учили стрелять, бросать гранаты. В помещении Александровского и Алексеевского военных училищ открылись курсы по подготовке командиров Красной Армии, а в Крутицких казармах — десятидневные курсы пулеметного, подрывного и артиллерийского дела.
На заводах, фабриках и в учреждениях шла запись добровольцев. Подали заявление об отправке на фронт и мы с Виктором. Но из этого ничего не получилось. Военный комиссар района, седоусый, с редким колючим бобриком коротко остриженных волос, немногословно сказал:
— Вы, хлопцы, горячки не порите. Занимайтесь лучше своими отечественными бандитами, а с германскими мы и без вас справимся.
Приблизительно то же самое нам сказали и в Союзе рабочей молодежи «III Интернационал». Пришлось примириться.
А на Петроград каждый день шли все новые и новые эшелоны. Гремела медь оркестров. На перронах толпились женoины и дети, провожающие близких. Обыватели жадно ловили слухи о продвижении германских войск, о разногласиях в ЦК большевиков, о «близком и на этот раз уже верном падении Советской власти». Шмыгая носами, с кривенькими усмешечками читали плакаты: «Революция в опасности! Наступает последний решительный час! Смерть или победа!».
Доктор Тушнов, обычно мрачный и вялый, теперь оживился. Открывая мне как-то дверь, к которой успел за последнее время приделать еще несколько дополнительных цепочек, он доверительно сказал:
— Ходил на свою квартиру. Семьи трех «товарищей» там теперь поселили. Комнаты загадили основательно. Но я уже договорился с малярами. Обещали дня за четыре все в ажур привести…
— Надеетесь вернуться?
— Не надеюсь, молодой человек, а уверен. Да-с, без варягов святой Руси не существовать.
Но наступление немцев было остановлено. Третьего марта советская делегация подписала мирный договор.
— Как видишь, логика революции иногда совпадает с обычной логикой, — не удержался Виктор, протягивая мне газету с сообщением о заключении договора. — А условия тяжелые. Но ничего, придет время, расквитаемся… Вчера с одним солдатом говорил — в Одессе в госпитале лежал. Бурлит Украина. И в Германии неспокойно… Еще месяц, еще два, и революция там будет. Увидишь. Да, с германскими бандитами справились, а вот с отечественными дело похуже… Действительно, бандитские группы росли как грибы после дождя. Шайки Якова Кошелькова, Собана, Гришки-адвоката, Козуkи, Невроцкого, Мишки Рябого, Мартазина, Ваньки Хохла, Водопроводчика терроризировали население Москвы. Почти все они были самым тесным образом связаны с Хитровым рынком, а многие из них поддерживали контакт и с анархистами, которые к тому времени захватили в Москве 25 особняков. Дом анархистов на Малой Дмитровке стал своего рода штабом целого ряда руководителей бандитских групп. Дело дошло до того, что в конце февраля Московский Совет принял специальное постановление, в котором говорилось, что «под видом анархистов выступают громилы и грабители, которые производят хищения и пьянствуют».
По далеко не полным данным, за первый квартал
1918 года в городе было совершено 1876 преступлений. Эта цифра говорила сама за себя. Хвастать, как говорится, было нечем.
Советская власть все более прочно обосновывалась в городе, занимая одну ключевую позицию за другой. Зайдя в любое учреждение, теперь можно было увидеть рядом со строгими, глухими сюртуками демократические косоворотки.
Старое причудливо переплеталось с новым. В газетах печатались объявления о национализации по требованию рабочих фабрик и заводов и о…новоизобретенной машинке «Глория» для оттачивания ножей «жиллет», сообщения о положении на Украине и об организации «артели безработных помещиков», о захвате «немедленными социалистами» особняка на Первой Мещанской и о том, что бывший царь Николай II в Тобольске систематически занимается зарядкой и по собственной инициативе сам счищает снег и рубит дрова.
Все менялось. Менялось на глазах. Неизменным оставалось только наше учреждение. Порой казалось, что новая власть в круговороте событий просто о нем забыла. Все так же на многочисленных совещаниях произносил часовые речи Миловский, клеймя позором мировой империализм и призывая сотрудников добиться стопроцентной раскрываемости преступлений. Точно так же, как и десять лет назад, ровно в восемь открывал дверь своего кабинета Горев и ровно в час закрывал, отправляясь на обед.
Нельзя сказать, что люди, занимавшие многочисленные комнаты уголовно-розыскной милиции, ничего не делали. Задерживались преступники, допрашивались пострадавшие, инспектора и агенты выезжали на место происшествий. Но это была не та работа, которая требовалась в то бурное время.
За прошедшие несколько недель я уже немного освоился со своим новым положением. Теперь мне уже не льстило, как раньше, внимание жильцов дома, исчез металл в голосе, я уже не поднимал воротника пальто и не смотрел исподлобья на всех встречных. Вообще, кажется, я стал взрослей. Миловский зачислил меня в группу, которая занималась расследованием квартирных краж, кстати говоря, самых многочисленных в то время.
— Я считаю, что Сухоруков оказывает на вас плохое влияние, — объяснил он свое решение. — Поработайте у Ерохина.
Почему Миловский увидел в Ерохине образцового воспитателя, не знаю. В восемнадцать лет легко делают себе кумира из личности, явно для этого не подходящей. Но Ерохин был настолько не похож на идеального героя, что уже при первом знакомстве ничего, кроме гадливого чувства, у меня не вызвал. Суетливый, низколобый, прыщавый, постоянно облизывающий острым язычком толстые губы, он был антипатичен и, кажется сам это понимая, тщательно следил за своей внешностью. Волосы он смазывал бриллиантином, ногти полировал замшей и всегда носил с собой маленькое зеркальце, которое вынимал при каждом удобном случае.
Ерохин был владельцем единственной в уголовном розыске немецкой овчарки по кличке Треф. Треф ленью и чистоплотностью очень походил на своего хозяина. Уговаривать его в непогоду выйти на улицу было сущим мучением, а в ограбленной квартире он интересовался абсолютно всем, кроме следов преступника. Но Ерохин относился к его слабостям снисходительно: за пользование ищейкой была установлена такса пятьдесят рублей, и хотя деньги падали в цене, количество краж стремительно увеличивалось, так что гонорар Ерохина был сравнительно стабилен. Самодовольство хозяина передавалось псу. Треф ходил с высоко поднятой головой и, беря след, словно делал личное одолжение обокраденному. Его красивые наглые глаза так и говорили: «Только попрошу без назойливости. Сами понимаете, пятьдесят рублей не такие деньги, чтобы из кожи лезть».
Потеряв след — а с Трефом это случалось частенько, — пес лениво вякал, зевал и преспокойно усаживался у ног хозяина. А когда клиент начинал волноваться, вмешивался Ерохин. «Постыдились бы, — говорил он осуждающе. — Старый мир гибнет, а вы за побитый молью салоп держитесь. Пошли, Треф!»
Иногда все-таки украденное находили, и тогда гордости моего шефа не было предела.
— Революция начисто смела родословную аристократов, но никто не уничтожит родословную собак, — глубокомысленно морщил он лоб. — У собак родословная — это все: нюх, красота, понятливость, благородство. Я предков Трефа до пятого колена знаю — чистейшей воды аристократы! — И в порыве любви к своему помощнику Ерохин просил: — Дай, дружище, лапу!
Треф смотрел на шефа и нехотя протягивал лапу. Честное слово, в этом жесте действительно было что-то благородное!
Учиться у такого специалиста, как Ерохин, было нечему. Я пробовал читать книги, на которых стояли штампы сыскного отделения департамента полиции, орлы на обложках и надпись: «Для внутрислужебного употребления».