Я подошел к трехэтажному дому, расположенному сразу же за Утюгом, и, кое-как перебравшись через огромную лужу, на которой островками возвышались холмики ржавых жестянок и еще какой-то дряни, остановился у косо висящей на одной петле двери. Здесь я был зимой вместе с Сухоруковым, Савельевым, Горевым. Вон и фонарь, возле которого лежал труп Лесли. Да, Арцыгов отделался ничем. А сейчас что же, дело прошлое…
Я начал подниматься по ступенькам. Главное — не встретиться с Севостьяновой или Тузиком. Правда, узнать меня, по утверждению Леонида Исааковича, могла бы только мать родная, но осторожность прежде всего. До ночлежки я добрался благополучно.
— Где Николай Яковлевич? — спросил я у первого попавшегося мне оборванца.
— А ты кто такой? А, племяш! Ну, давай, сейчас покажу.
Он провел меня в закуток между двумя рядами трехъярусных нар и, нагнувшись, крикнул:
— Вылазь, Яковлевич!
Под нарами послышалось недовольное ворчание и сухой кашель, будто кто-то отщелкивал костяшками на счетах.
— Слышь, сродственник приехал!
Показалась неряшливая седая голова, осыпанная перхотью, блеснуло пенсне. Истощенное узкое лицо, горбатый нос в склеротических жилках, на худой шее сдвинутая набок «бабочка». Да, мой новоявленный дядя ни красотой, ни чистоплотностью не отличался. Ко всему прочему, он еще, кажется, был пьян. Оборванец не уходил, а с соседних нар на меня с любопытством — или мне это только казалось — смотрело несколько пар глаз. Во всяком случае мешкать было нельзя.
— Дядя Коля! — сказал я ненатуральным голосом. — Это я, Костя.
Баташов уставился на меня воспаленными глазами, и, кажется, в них мелькнула искорка разума.
— Костя? Приехал!
Он схватил мою голову и прижал ее к своей груди, дохнув на меня винным перегаром. Так играют встречу родственников в плохих провинциальных театрах. Но оборванец не был избалован талантливым исполнением. Судя по всему, он был удовлетворен и, «сделав мне ручкой», отправился по своим делам. Исчезли головы любопытных и с соседних нар.
Итак, худо ли, хорошо ли, но встреча любящих родственников состоялась.
От Баташова требовалось немного. Он должен был представить меня хозяину ночлежки в качестве своего племянника и поместить рядом с собой на нарах, которые находились как раз против двери, ведущей в притон Севостьяновой. Надо признать, что, хотя Баташов был сильно пьян, со своими обязанностями он справился сносно.
Хозяин ночлежки, кудлатый, в суконном картузе, внимательно меня осмотрел и потребовал «пачпорт». Мой паспорт произвел на него благоприятное впечатление.
— Это хорошо, что пачпорт имеешь,.— сказал он, — а то всякая сволота тут шныряет. Держи ухо востро! Деньги есть? Ежели есть, лучше мне на сохранность отдай, чтобы честь по чести. Шпаны набилось. Одно беспокойство Николаю Яковлевичу, — посочувствовал он Баташову. — Даже штоф распить не с кем… Худые времена! Надолго?
Я пожал плечами.
— За место все одно вперед уплати, — решил он. — Теперь никому верить нельзя.
Я уплатил вперед и отправился на Солянку звонить в уголовный розыск, что начало положено.
Вечерело, слабо светились окна домов. В нашей ночлежке зажгли три керосиновые лампы. Возле одной из них расположились, поджав под себя ноги, портные, их было человек восемь — десять, у другой — картежники. Большинство ночлежников уже укладывалось на ночь, среди них были и женщины с детьми. Постукивая клюкой, прошел благообразный слепец с седой бородой, впереди него бежала собачонка. В дальний, неосвещенный угол комнаты, переругиваясь, направилась шумная компания беспризорников.
— Ну-с, в объятия к Морфею? — спросил Баташов.
Я молча полез на нары. Здесь пахло заношенной одеждой, потом, сивухой. Устроившиеся рядом подростки били вшей. Молилась богу старуха в черном платке, плакал ребенок. Где-то под нами переговаривались, видимо, муж с женой.
— Да не жила я с ним, — убеждал высокий женский голос.
— Врешь, стерва, жила.
Баташов вскоре уснул. Спал он с открытым ртом, похрапывая, дергаясь. Горела только одна лампа, вокруг которой мелькали призрачные тени людей. Через несколько человек от нас надрывно кашлял Женька-наборщик, длинный, узкогрудый, с желтым, как воск, лицом, на котором темными ямами чернели запавшие глаза. Женька, в прошлом типографский рабочий, умирал от туберкулеза. Когда хозяин ночлежки показывал мне на место на нарах, Женька попросил закурить.
— Тебе же вредно, — сказал хозяин.
— Мне теперь ничего не вредно, — ответил Женька, скручивая козью ножку. — Мне жизни осталось самую малость. Еще недельку-другую протяну и копыта отброшу. Для чахоточных весна самое время с жизнью счеты сводить. — И, заглядывая мне в глаза, спросил: — Веришь, золоторотец, что Женька лучшим наборщиком в типографии Сартакова был? Не веришь? Восемь лет хозяин в пример всем ставил, а начала жрать чахотка, выгнал, кровосос. «Иди, — говорит, — думаешь, не знал, что прокламации под тихую печатаешь? Знал, но терпел, пока нужен был. А теперь иди, Женька, не работник ты. Иди, подыхай, на революцию свою уже с неба смотреть будешь…» Ошибся хозяин: с земли я ее увидел, с земли… А его, гада, вчерась вперед ногами вынесли. Только кровушку он всю мою уже выпил. Пузатый был, что боров, вот такой. — Женька показал, каким толстым был его хозяин, и закашлялся. Харкнул кровавым сгустком, растер его ногой, и, сгорбившись, заковылял к своим нарам.
Сколько здесь вот таких Женек, растоптанных хозяйским сапогом и выброшенных за ненадобностью на свалку жизни — Хитров рынок?!
Но ничего, придет и для них светлое время. Придет, в этом я не сомневался.
Задремал я уже под утро. Разбудила меня какая-то возня.
— Пусти, родненький! Не убивай, родненький! Люди добрые, помогите! — пронзительно кричала молодая женщина, которую таскал за волосы и тыкал лицом в пол озверевший мужчина в толстовке.
К нему подбежали, схватили за руки. Женщина вырвалась и, окровавленная, в разорванном платье, выскочила из ночлежки.
— Пятирублевку затырить хотела, а? Пятирублевку, а? — хлопал себя по бедрам мужчина в толстовке. — Да я ей паскудную голову оторву!
— Ну, ну, развоевался! — свесился с нар Женька-наборщик. — Как бы тебе не оторвали!
— А ты, покойник, молчи! — огрызнулся мужчина. — Одной ногой на том свете, а туда же!
За Женьку вступились. Началась ругань.
Баташова рядом со мной не было, пришел он через час, растрепанный, навеселе.
— Гут морген! Как спалось? Какие сны? — игриво спросил он, взобравшись на нары.
Кашляя и сморкаясь, Баташов стал рассказывать хитровские новости. Среди них была одна весьма неприятная: на рынке опять появился Невроцкий.
— Вы не путаете? — насторожился я.
Но Николай Яковлевич был в этом уверен.
— Баташов никогда не путает, молодой человек. Этого быка в золотых очках, которые идут ему, как корове седло, я еще с 1912 года знаю, когда он здесь куролесил с Сашкой Семинаристом. Я видел его ровно час назад в чайной Кузнецова.
Появление Невроцкого могло сорвать всю операцию. Невроцкий, или, как его почему-то прозвали в преступном мире, Князь Серебряный, вернувшись в конце прошлого года с каторги, праздновал свое возвращение на Хитровке. Он был заядлым картежником и в одну из пьяных ночей проигрался в пух и прах. Срочно нужны были деньги. С двумя револьверами в руках явился в Устинские бани, убил кассиршу и с помощью дружков забрал все белье моющихся, которые остались в чем мать родила.