— Извини, — сказала она спокойно, продолжая наводить красоту. — Упустила из памяти, что это случилось лишь потому, что у меня в доме лопнули трубы. Совсем забыла.
Он побледнел — словно внезапно вся кровь отхлынула от лица и ударила в мозг; почувствовав небольшое головокружение, сел на край ванны, наполненной водой. Он таскал ее сюда, на четвертый этаж, двумя ведрами из цистерны; руки, спина, плечи, душа — все неистово болело. В ванне мокло материно белье; вместе с платком, которым он вытирал нож и пивную бутылку.
— Черт дери, оставь меня наконец в покое! Откуда мне было знать, что она вернется на день раньше?
— Надо было прийти ко мне, тебе же передали мою просьбу. Но для тебя, конечно, важнее холодный душ…
Он перестал слушать ее — безнадежно, она без умолку мелет одно и то же: если бы ты пришел раньше ко мне, ничего б не случилось, но для тебя всегда все на свете важнее, чем собственная мать, я уже с самого начала знала, что добром это не кончится, но что кончится так ужасно — мне даже в самом страшном сне не могло присниться…
Всю ночь они не сомкнули глаз: глушили черный кофе, прикуривали одну сигарету от другой — точно происходило тактическое совещание в штабе главнокомандующего перед началом решительного сражения. Заключительное коммюнике: положение катастрофическое, но не безнадежное, несмотря ни на что, нужно сохранять трезвый взгляд на вещи!
Славик взглянул на часы: прошли всего сутки. Двадцать четыре часа — а сколько он вынес со вчерашнего утра! Катастрофа, да, случилось непоправимое; но сейчас нужно справиться с этим. И справиться самому, ибо это касается только его! Он чувствовал себя униженным, раздавленным. Им владело лишь одно желание — уйти, замести за собой все следы и сделать вид, что ничего не знает, да, в какую-то минуту он был твердо уверен, что поступит именно так, — впрочем, он так и поступил, именно так, только не совсем по своей воле; и это мучительно унижало его — да, он не выдержал, сломался! Конечно, произошла случайность: приди тогда не мать, а кто-то другой, он определенно отступился бы. «Пожалуй, лучше всего позвонить в милицию и все рассказать». Он выговорил это, но сам же почувствовал, что слова его прозвучали не очень искренно. Мать посмеялась над ним, и он, после короткого, неубедительного сопротивления, нерешительно, но с большей или меньшей готовностью и облегчением внял ее доводам. В самом деле, почему он должен сдаться без боя, почему должен — как говорит мать — перечеркнуть всю свою жизнь, когда, по сути, он ни в чем не виноват.
Она сама во всем виновата, пойми же ты наконец, без устали твердила мать и вбивала ему в голову те самые мысли, которые терзали его, но которыми он и оправдывал себя в собственных глазах.
— Конечно, это кошмар! Никогда даже в самом страшном сне мне не могло присниться, что я окажусь в таком положении, но коль уж так случилось, да еще при таких обстоятельствах, нет, нет, я никогда не допущу, чтобы ты по доброй воле загубил свою жизнь из-за такой суки, наконец и обо мне подумай, неужели ради такого конца я мучилась и надрывалась всю жизнь, разве мало того, что твой отец безвинно просидел семь лет в тюрьме, нет, нет, я не допущу, чтобы сын мой оказался убийцей…
— Уже свершилось, — не удержался он от усмешки. Она не допустит, чтобы сын ее оказался убийцей. Он убил Гелену, но для матери он не был убийцей; словно он станет им только тогда, когда его уличат и осудят. И еще это сравнение с судьбой отца — да, конечно, отец попал в тюрьму, и мать не могла себе представить, что подобная судьба ждет теперь и сына, но какое тут может быть сравнение?! Отец сидел без вины, его же вина ясна, как день, — и все-таки в глазах матери он оставался таким же безвинным, как и отец. Но, в самом деле, только ли моя это вина? Я ведь не хотел ее убивать — она сама убила себя — эта неотвязная мысль сверлила его. И слова матери: «…даже в самом страшном сне мне не могло присниться, что я окажусь в таком положении…» — разве слова эти не означали, что в случившемся она винит и себя?
— Почему ты ее так ненавидела? — спросил он, опершись о дверной косяк.
— Может, это был инстинкт матери. — Она горько улыбнулась. — С самого начала я чувствовала, что она погубит тебя.
— Не пори чушь, — пробурчал он.
— Чушь? По-твоему, я была не права? Почему же мы тогда здесь и собираемся на поминки?
— Это и твоя вина! С самого начала ты относилась к ней хуже некуда!
— Она не давала мне особого повода для любовных проявлений, — съязвила мать.
Он понимал, что ее слова не так уж далеки от истины, и примирительно сказал:
— Ладно, оставим этот разговор. Теперь это уже не имеет значения.
— Стало быть, по-твоему, я во всем виновата? И в том, что она пила, как лошадь, и в том, что путалась с мужиками, и в том, что сейчас снова избавилась от ребенка? Спасибо тебе, миленький, — она силилась говорить равнодушным, бесцветным тоном, но в горле у нее прозвучал едва заметный, предательский скрежет.
Он покоробил его, от этого звука — словно скрежет лопаты по сухому бетону — у него всегда начинали бегать мурашки по телу, да и вообще, нужно ли сейчас напоминать ему об этом? Будто других, более важных забот у него не было.
— Чего ты натираешься этим льдом? — спросил он и язвительно продолжал: — Насколько помню, Гелена протирала льдом нос и подбородок, чтобы они не блестели. А у тебя лицо совсем не блестит, оно матовое, как… поблекшее зеркало. Лучше бы тебе натереться сидолом,[24] он бы придал тебе блеску.
Он будто грубо ударил ее по руке; кусочек льда упал на пол и разбился на мелкие, холодно сверкавшие хрусталики.
Я настоящая скотина. Она сидит здесь ночь напролет… больное сердце, желчный пузырь, набитый камнями… добивает себя черным кофе и сигаретами — лишь бы помочь мне, а я… Он подошел к матери и погладил ее по волосам.
— Не сердись. Нервы совсем ни к черту.
Она молча, неприязненно дернула головой.
— Извини, живот схватило, — сказал он и припустился в туалет — едва добежал.
Когда вернулся, мать кисточкой наносила под глазами фиолетовые тени.
— Оставь наконец этот маскарад! Не в театр же собираешься!
— Именно в театр, миленький, только на сей раз буду сидеть не в зрительном зале. Ты — идиот! — выкрикнула она вдруг и повернула к нему лицо, искаженное внутренней мукой. — Ты в самом деле не понимаешь, что очень многое будет зависеть от того, как мы выглядим? Ты что, хочешь явиться туда в таком виде? Бледный, умученный, истерзанный, грязный, заросший, да ты только посмотри в зеркало, на кого ты похож. Господи, и это говоришь ты, режиссер. Вживись, наконец, в роль, которую будешь играть…
Выговорившись, она снова повернулась к зеркалу. И продолжала хладнокровно подкрашивать лицо — она работала над своей маской, и вдруг только сейчас до него дошло: она РАБОТАЛА, да, вот именно, работала, чтобы не рухнуть совсем, чтобы не развинтились вконец нервы; она должна была что-то делать, ибо за ее наигранным хладнокровием скрывался страх и ужас, она работала и за него, пытаясь вывести его из апатии и пробудить в нем волю к предстоящей борьбе.
— До чего же она была хитрой бестией, — удивленно покачала головой мать. — Уезжает в Прагу, чтобы сделать аборт, а прикидывается, будто едет посоветоваться с сестрой, как воспитывать ребенка. Вот так она водила тебя за нос долгие годы, и ты ей верил, как какой-то…
— Перестань! Замолчи наконец, прошу тебя… — оборвал он ее.
Мать действительно умела ударить по самому уязвимому месту: эта боль была, пожалуй, самой мучительной. И тон, каким она говорила, — казалось, будто даже это доставляет ей удовлетворение. А ее притворство — он вспомнил, как мать восприняла новость, что станет бабушкой. Этот ее истерический взрыв: Господи, если б хоть ребенок был не от этой потаскухи! — а теперь ведет себя так, будто Гелена умышленно и вероломно лишила ее долгожданного внука. Может, напомнить ей? Зачем? И без того все выглядит более чем отвратительно. Если бы она хоть молчала! Но он слишком многого хотел от нее.
— Мне сразу показалось подозрительным, когда она вдруг вздумала ехать в Прагу, — сказала мать.
— Не знаю, почему это показалось тебе подозрительным, — обрезал он. — Все равно… я не верю, что она уехала с такой целью. Скорей всего, она уже там решилась на аборт.
Мать снисходительно улыбнулась его наивности. Предположение, что Гелена действительно поехала в Прагу, чтобы сделать там аборт, казалось ему слишком чудовищным. В глубине души он не хотел, не мог допустить, что человек, с которым прожил семь лет, способен был на такую подлость. Гелена была способна на что угодно, но подлой и вероломной она не была, нет, такой не была. С ней, наверное, уже там, в Праге, что-то случилось, что-то такое, из-за чего она так смертельно возненавидела его и решила порвать с ним — окончательно, бесповоротно. Это ее невменяемое бешенство, когда она плюнула ему в лицо: За то, что ты всю жизнь меня обманывал. Замешана ли здесь другая женщина? Может, она узнала о какой-то его случайной интрижке? Конечно, порой, когда бывал в Праге, он позволял себе небольшие вольности, но это не могло стать для нее поводом сделать то, что она сделала. Наконец, они вообще договорились: если у кого-то из них вдруг возникнет какая-нибудь серьезная и продолжительная связь на стороне, они разойдутся спокойно, нормально, как два разумных взрослых человека. Они никогда не допустят, чтобы их жизнь превратилась лишь в формальное, ханжеское сожительство. Разумеется, он был не настолько простодушным, чтобы думать, что все Геленины флирты абсолютно невинны, и хотя достаточно терзался по этому поводу, знал, что это всего лишь короткие, мимолетные увлечения. Да, он был уверен: найди она действительно кого-нибудь, с кем решилась бы соединиться на долгие годы, то непременно бы сказала ему об этом; здесь он доверял ей; в таких делах она была искренна и последовательна. И он знал, что ему она тоже доверяет.