Эскадрон шел рысью. Надо было торопиться, а впереди немалый путь — и путь опасный. В темноте отряд ожидали всякие неожиданности. Первая из них — выстрел из засады. Кужело рухнул вместе с конем. Бойцы спешились, подбежали к командиру. Он был жив, но лежал недвижимо, придавленный мертвым конем. Минуту продолжалось забытье. Потом Кужело встал с помощью товарищей и, преодолевая боль — он расшиб при падении левое плечо и грудь, — потребовал запасного коня. Друзья попытались отговорить командира, предлагали вернуться на мост и переждать до утра, но Кужело был непреклонен. Кусая губы, чтобы не застонать, он взобрался в седло и снова повел эскадрон.
Повторяю, обо всем этом мы узнали позже, а пока отбивались от обезумевших, опьяненных быстрой победой басмачей. Уже к исходу дня стало ясно, что помощи ждать бессмысленно и что надо надеяться только на свои силы. А силы иссякали. Мы теряли людей, а нового притока не было. Басмачи отрезали заставу от жилых кварталов, и лишь с большим трудом удавалось иногда кому-нибудь из рабочих прорваться к нам. Патроны расходовались, как лекарство, в самых малых дозах и только в чрезвычайных случаях. Стреляли лишь по моему разрешению. Но и эта мера не спасала от полного истощения наших, и без того скудных, запасов. В распоряжении заставы было всего два десятка выстрелов. Они прозвучат — и мы онемеем.
Сознание обреченности угнетало меня как командира. Я должен был подсказать товарищам какой-то выход, дать какую-то команду, способную вызвать у каждого бойца желание выполнить свой последний долг. Будь у нас обычные винтовки со штыками, клинки или хотя бы кинжалы, мы могли бы в последнюю минуту схватиться с врагом врукопашную. Но холодного оружия у нас не было.
Сдаться на милость победителя мне казалось позором. Еще более постыдной мне рисовалась смерть от кривого ножа басмача. Что может быть ужаснее для воина — пасть с перерезанным горлом, словно животное. Надо умереть достойно, в бою. Но нам нечем сражаться. А без борьбы нет подвига. Бее эти мысля мучили меня, заставляли искать какого-то выхода. Тщетно искать. Я с тревогой поглядывал на своих товарищей, опасался, что они видят мою растерянность. Но каждый раз встречал суровые лица, уверенные взгляды, твердую решимость. В то время революционный дух рабочих мне еще не был понятен, я полагался на свой прежний опыт, на знание людей в старой армии и руководствовался ими. Для меня вера в солдата базировалась на дисциплине и долге. Здесь были совсем другие нормы. Мои товарищи руководствовались чем-то другим, чего я пока еще не знал. И это неведомое заставляло их оставаться на своем посту до конца, а на всей заставе у нас было поначалу лишь трое бывших фронтовиков — Курдвановский, Миренштейн да я. Теперь остался я один. Рабочие завода, защитники баррикад, впервые держали в руках ружье, не зная, как его зарядить.
Ночь не предвещала ничего утешительного. Город погрузился в темноту, и лишь пламя костров и горящие здания едва освещали улицы. Одинокие выстрелы, крики о помощи нарушали тревожную тишину. Временами вспыхивал короткий бой — это басмачи подползали к какой-нибудь из застав, пытаясь захватить бойцов врасплох. В таких схватках красногвардейцы теряли последние патроны, которые могли понадобиться утром в решающей и, может быть, последней стычке с врагом.
Город не спал. Он затаился. В каждом доме с тревогой ожидали бесчинствующих басмачей, ожидали расправы, насилия, грабежа. Кто не знал, на что способны захмелённые анашой и кровью молодчики Мадамин-бека! Смерть от ножа была, пожалуй, самой гуманной из всего, что несли с собой «воины зеленого знамени».
Не стоит упоминать о том, что мы не спали. Какой у ж тут сон, когда вокруг затаилась тревожная тишина, когда мелькают бесшумные тени и вспыхивают отблески пожаров. Враг тоже не спал. По крайней мере я был в этом уверен. Он что-то затевал, к чему-то готовился. Ведь не может же Мадамин-бек остановиться на полпути, ограничиться захватом жилых кварталов. Ему нужна крепость, нужны стратегические узлы, пока что контролируемые красногвардейцами. В противном случае он не может быть спокойным за свой тыл.