— Нет, — шевельнулся тот, — я тоже умер. Никого не осталось.
Здесь полагалось быть самой интересной страничке того вечера, «о резекции души!» — как доверительно пошутил Федору Андреичу сквозь зубы Елков… и, очевидно, следовало ждать от приходившего в себя Титуса хотя бы частичного пояснения его недуга, но вдруг произошел переполох — из-за внезапного, чреватого многими последствиями во вьюжные ночи тех лет, нетерпеливого стука в заднюю дверь. От предчувствия наихудших неприятностей все повскакали с мест и замерли, пока трясущаяся со страху хозяйка ходила открывать почти крепостной у Елковых засов. Вслед за тем взволнованный девчоночий голосишко громко назвал на кухне фамилию Лихарева, и тогда все разом осмелились загалдеть, каждый на свой лад. Оказалось, Елене стало очень плохо, у нее шибко пошла горлом кровь… При уходах Федор Андреич неизменно оставлял адрес, где его искать при нужде, хотя возможность этой внезапной потребности в нем совпадала в сознании Лихарева с понятием чуда, и вот перепуганная соседка, несмотря на поздний час и вопреки сопротивлению больной, послала дочку на его поиски. Только высшая душевная привязанность к обреченной лихаревской родственнице могла толкнуть обеих, мать и дочь, на столь беззаветный, по ночному времени, подвиг.
И настолько интересный оборот с Титусом намечался как раз, что Федор Андреич направился в прихожую не без некоторого сожаления; признаться, имелась и другая, не для широкого оповещения, причина, тормозившая, казалось бы, естественный для брата порыв души. При всей общепризнанной порядочности Лихарева, возможно несколько преувеличенной его незаурядной научной репутацией, нередко странное темноватое чувство этак подобно ледку сковывало его — как раз в моменты, когда требовалось поделиться частицей сердечного тепла с кем-нибудь из близких, попавших в беду; экономя свое душевное равновесие, необходимое ему для свершений на поприще науки, Федор Андреич как-то и не пытался никогда рассматривать эту гадковатую свою особенность… Словом, не столько долг и совесть, а скорее стыд перед почтительно взиравшей на него, вконец зазябшей девочкой заставил Федора Андреича столь быстро покинуть натопленную, насквозь пропитанную уютным, наводящим дремоту дымком, до ненависти пришедшуюся ему по сердцу елковскую дыру.
В три небрежных маха Лихарев разыскал свое пальто в ворохе сваленной прямо на пол чужой одежды, всадил с ходу ноги в громадные, хлюпающие на ходу фетровые ботинки и опрометью ринулся вниз по лестнице. По счастью, никто не попался ему навстречу.
За руку девчонку прихватив, чтоб не отбилась в ночном, хуже пустыни страшном городе, Федор Андреич мчался домой по каким-то извилистым и, как положено быть во всякой червоточине, темным улицам, мчался во весь дух — даже порой с риском вызвать преждевременный припадок, мчался, на бегу выспрашивая у маленькой спутницы своей, при каких оно обстоятельствах случилось, посредством чего обнаружили. И правду сказать, смысл его допроса заключался не столько в стремлении выяснить состояние Елены, а — в каком приблизительно масштабе ожидают его хлопоты по возвращении на квартиру.
Постепенно прояснялось, что соседка постучалась к Лихаревым вернуть взятые накануне десять спичек, но дверь стояла незапертая, так что, войдя на кухню, она прямо и наткнулась на Елену Андреевну в ее шубке, лежащую, подогнувшись на бочку, с лужей крови возле головы и рядом пшенца тюричок, рассыпанного при паденье. Можно было подумать, что это грабители, так почудилось сперва при жалком свете коптилки, а уже на крик соседний ворвалась и ее девочка, рассказчица, и таким образом всякий жуткий пустячок в описанье случившегося, вроде бегавших по крупке мышек, следовало считать вполне достоверным свидетельством очевидицы.
Федор Андреич, конечно, и без нее знал, что положение сестры безнадежное, и это несколько облегчало ему досадное чувство вины, что в суматохе упустил из виду прихватить с собою доктора Елкова, а бежать за ним три улицы назад — просто и духу не хватило бы! Словом, обстоятельства сложились так, что Федору Андреичу можно было и не торопиться. В сущности, абсолютно ничем теперь помочь сестре он уже не сможет, да и самой Елене при ее просто неописуемом душевном благородстве приятнее будет отмучиться, уйти из проклятой жизни совсем тихонечко, не причиняя затруднений никому; впрочем, Федор Андреич и сам был согласен, чтобы и с ним оно произошло без посторонних свидетелей. В силу всего этого он даже остановился передохнуть посреди одной горбылем вздувшейся площади и в одышке стоял без шапки, глядел в бессмысленную высь, пока снег лепился ему в глазницы и на седую, вспотевшую от бега голову.