— Так вот, как старый эскулап упорно настаиваю на этом… — с разбегу приступил он, словно и не прерывался у них разговор, — никак нельзя, батенька, в кроватку раньше времени укладываться… держаться надо. Вон токаришку с завода на днях в квартиру ко мне вселили… так по личным наблюдениям доложу я вам, что пайки и харчи у них там тоже далеко не важные, к тому же потомства у жильца моего что песку морского… заметьте, природа всегда атакует грядущую неизвестность мельчайшим множеством!.. так вот и младенцы ихние, представьте, тоже безотказно и безжалобно сосут оную всемирно-историческую воблу… мудрецы ведь, а? Вот народище: стенкой стоит, не гнется, черт его возьми, да еще на фронтах мировым державам по сусалам выдают… хе, с подтянутым-то животишком. А ведь тех, на той-то сторонке, кормят знаете как?.. небось пищу в нутро под давлением вводят, судя по лоснящейся добротности кое-кого из них. Не-ет… самое главное нынче, миляга вы мой, не поддаваться на жалость к себе, интереса к жизни не утрачивать — ни в очереди, ни под дулом, ни в узилище подвальном… нигде! А то не успеешь оглянуться, а тебя уж в салазках под рогожкой волокут. И первым делом — жрать, жрать… Откуда пропитание-то достаете?
— Все время Елена у меня по этой части вертелась, доставала… — пожал плечами Федор Андреич, скорее из странного смущенья, нежели из эгоистической осторожности решив не упоминать о Мухоловиче и наводя внимание на сестру. — Вот, слегла, знаете, не ко времени…
— Итак, жечь все подряд и жрать… Вон у вас коврище какой на стене, а ведь он тоже съедобный. Конечно, нормальная моль и за семь лет его не слопает, а отощавшему человеку едва на завтрак по-нонешнему… Э, я и сам знаю, батенька, что тяжелый! — перехватил он возражение Федора Андреича, рукою подавив его сопротивляющийся жест. — Да вам и не придется самому на рынок его тащить. У меня тут личность одна ногастая подвернулась… непременно расстреляют со временем, а жаль: самый выдающийся спекулянт и мародер всех времен и народов. Все скупает, подозреваю — даже души человеческие, хотя не щедрей как по гривеннику за штуку. Вот я завтра и подошлю его, ногастого, он вам тут живо почистит… а уж вы зато побалуйте чем-нибудь ее, сестрицу-то свою, чтобы самому на закате не каяться. Эх вы, Байбак Мезозаврыч этакий… — ткнул он пальцем в бок Федору Андреичу, чтобы скрасить шуткой мрачное свое предостереженье.
Было что-то пугающе-тревожное в зловещей настойчивости, с какою он, придя единственно ради этой цели, обходил молчанием положение больной. Тем страшнее было самому Федору Андреичу — среди бегучих вопросов о том о сем, о видах на будущее, о фамилии мародера осторожно справиться о неминуемом теперь, роковом сроке события, которое страшился обозначить и которое для него, самого Лихарева, также становилось концом мира.
Как раз с кухни послышался призывающий, по имени, голос сестры, и он был так слаб, что невольно наводил на худшие предположения.
— Вас зовет… — с неожиданно серьезным лицом прислушался Елков.
— Вы тут посидите, почитайте пока, — окончательно растерялся Федор Андреич, выбегая.
И опять, к мучительному стыду своему, он ошибся, — состояние Елены Андревны было еще далеко от той заключительной фазы, с которой он так бессильно и поспешно примирялся — не в первый уже раз на протяжении недели. Сестра встретила Федора Андреича извиняющейся улыбкой:
— Все отрываю тебя, Федя, а вот какое дело… — и закрыла глаза, словно забыла, что именно сказать хотела, а Федору Андреичу заодно показалось, что и пару выбивается у ней изо рта гораздо меньше, чем это положено в нетопленном помещении… и опять постыдно ошибался он. — Вот, уж выдам тебе мой секрет, все равно теперь. У меня там сухари насушены, короб, спрятано в книжном шкафу… ты угости Елкова-то, чайку ему дай и сам погрейся. Добрый он… я и не знала, что в нем душевность такая.
— Что же мне делать, господи, что мне делать с тобой… — содрогнулся от ее слов Федор Андреич и как-то шепотом заплакал, закусив зубами рукав.
— Ну, перестань, как тебе не стыдно, Федя, а еще профессор… — с укором сказала Елена и опять закрыла глаза.
Когда, пооправившись, Федор Андреич вышел к гостю, глаза у него были окончательно сухие, а голос твердый, только погрубевший очень.