Трое там еще стояли с непокрытыми головами, пока грузили, и добросердечная соседка перечисляла им простуженно, без слез, однако, жалостные житейские обстоятельства Елены Андревны, с которой столько мерзлых ночек напролет выстояли в очередях.
— Кровью барышня-то залилась… Она из хорошего семейства, видите ли, а вот утехи-то и не получилося! Чахотная она была…
Вернувшись к себе, продрогший до костей Федор Андреич тоже не плакал на этот раз, только, с раскрытым ртом, как в одышке, высидел часа два в полюбившемся ему кресле, после чего произнес вдруг особым, несвойственным ему тоном:
— Леночка, Лена, пойди сюда… мне нехорошо.
Никто не подошел, однако, и на повторный зов, к чему следовало теперь привыкать понемножку. И Федор Андреич привык — за счет каких-то неминуемых смещений в характере, потребностях, даже в распорядке дня. Как и предсказывала сестра, все наладилось после ее отъезда, хотя и не в такой мере, как ей хотелось бы. Крайнее безразличие, почти лень овладела профессором Лихаревым: он просто отвык от многого того, к чему, правду сказать, никогда не чувствовал в себе ни пристрастия — пользоваться, ни таланта — добывать. Что касается наружности, то он еще в молодости, если работалось, научился обходиться без зеркала. Впрочем, следуя заветам сестры, он попытался разок постоять в очереди за мылом, но занятие это ему как-то не понравилось, он вернулся ни с чем. К счастью, кроме тех сухарей, насушенных ею из утаенного от общего их хлебного пайка, отыскалось еще кое-что в разных тайничках. Она по горстке раскладывала повсюду, словно предвидела, как приятно будет Федору Андреичу делать эти маленькие, в самых неожиданных местах продовольственные находки, следы ее посмертной заботки о знаменитом брате-профессоре.
Никто не навещал теперь Федора Андреича, даже ферт, избегавший своих визитов в присутствии Елены Андревны. Таким образом, и некому было рассказать Лихареву, как горестно поблек он, осунулся, постарел, причем сам нисколько не замечал происходивших с ним подготовительных к заключительной фазе изменений. В общем, все шло вполне равномерно, правильно, только уж быстро очень, хотя ни разу не подвертывалось ни малейшего повода для прежних, раздражительных неудовольствий, которые когда-то, к великому огорчению сестры, столь портили ему рабочее настроенье. Былой страх смерти выродился в смешное опасенье, как бы вездесущие теперь мышки, пользуясь слабостью хозяина, не пробрались к его запасам. Вследствие их почти безудержного нахальства Федор Андреич как крупку, так и прочие остатки Мухоловичевых приношений культуре подвесил над кроватью у себя, количество же оставшихся картошин записал мелком на стене… В особенности откровенно носилась мышиная разведка по ночам, и это означало, что теперь совсем уж скоро вся полярная мгла, гудя и воя буранами, ринется приступом на последнюю крепость профессора Лихарева.
По счастью, сознанье как бы выключалось порой чуть не на сутки, так что, проснувшись в тот предпоследний денек еще в рассветной мгле, он очнулся, лишь когда вечерние сумерки снова затянули окно, очнулся скорей от пронизывающей стужи, чем от голода… и тут сразу оказалось, что ферт уже давно посматривает на него, небрежно опершись о локоток и враскидку полулежа на кровати.
«Ну, заморозил меня совсем, затапливай. Нечем, что ли?»
«Вот сам и топи…» — огрызнулся Федор Андреич, в точности зная, о чем речь.
«Раз меня нет, значит, кроме тебя, некому… Давай тащи ее к печке!.. Кому нынче нужна твоя бумага. Кабы еще чистая была…»
«Как кому? России!»
Кажется, некоторое время ферт раздумывал:
«Больно охота ей всякий хлам в будущее тащить. Да может, она стоит сейчас и зрит нечто перед собой отверстыми очами… Теперь в гору пойдет, небо зальет в железобетон, шоссе через него прокинет. Да она теперь, Федор ты мой Андреич, хлеб станет делать из воздуха, на трамваях по небу раскатывать, в бархатных штанах ходить: жисть! А с тебя какой ей навар? Не более как лошадиная голова… Ну, помочь, что ли?»
«Я сам… — отбился Федор Андреич и взял было рукопись со стола, но одумался на полдороге к печке. — Постой, кажется, спичек нет…»