Снова приподняв опущенный было воротник своего пальто на уши, Федор Андреич присел на стул возле круглого, облупленного столика. На нем, как это сразу попало в поле его зрения, валялась грязная варежка, широко вздувшаяся от чьей-то подпухшей ладони; огромный палец ее, перештопанный во многих направлениях, раздражил Лихарева своим видом. Федор Андреич задвигал носом и сделал движения рукой, чтоб смахнуть ненавистную варежку в угол, но огляделся вовремя и заметил тогда в дверной щели, куда упадало солнце, рыжеватую бородку и круглый глаз, подозрительно наблюдающий за ним, Лихаревым.
— Да-да, я к вам… здравствуйте! — заторопился Федор Андреич, но глаз отскочил и спрятался поспешно, а затем раздались осторожные, на цыпочках, шаги отбегающего человека. Лихарев едва не погрозил кулаком в сквозящую светом щель и хотел снова усесться, но дверь отворилась, на этот раз совсем, и сам Елков в продранном коричневом пиджаке и в клетчатой шали, накинутой поверх, неопределенным жестом попросил Лихарева войти.
В кабинете Елкова стоял некоторым образом содом. Частью происходило это от печки, брюзжащей грязно-серым дымом, частью же и от самого Елкова, расставившего вещи так, словно хотел взять от них минимум их полезности и максимум неудобства. Перед Федором Андреичем в колеблющихся слоях дыма повисло бледное, узкое лицо с вытянутым, неприятным носом, с рыжеватым взбитым пухом на лбу.
— Садитесь, — распялилось в улыбке лицо и дернулось вперед, потягивая за собой тощее и короткое туловище.
— Я сяду, сяду… не беспокойтесь… — оторопело заявил Лихарев, оставаясь стоять.
В кабинете было гораздо меньше света, чем в приемной, благодаря гобеленовой гардине, которая, казалось, невыразимо неловко чувствовала себя среди всех этих новых, наглых вещей: дырявого мешка с картошкой, салазок, давно отслуживших санный век и чиненных медным проводом, топора — зазубренного, кургузого, и, наконец, печки — непрерывно кашлявшей едким, тяжелым дымом.
— Садитесь же, — повторил Елков и сам сел в плюшевое когда-то кресло, вонзаясь в пациента пронзительным, неспокойным взглядом.
— Что это вы так в меня уставились? — спросил с любопытством Федор Андреич, садясь в другое кресло, и вдруг полетел вместе с креслом на пол.
— Ах, чудак вы, вы не то кресло взяли, — у этого ножка от сырости отпала! Вот на этом, нате, без риску можно сидеть, присаживайтесь, — с усмешечкой заскрипел Елков, подставляя Лихареву новое из темноты в простенке кресло, явившее в оконном свете свой убогий и обтрепанный вид. — Чего уставился-то? А уставился потому, что вид у вас аховый, в глазах у вас этакое… — Елков обозначил рукою в воздухе то неприятное, что он успел разглядеть в тусклых измученных глазах Лихарева. — А ведь я знаю вас, — заспешил куда-то Елков, встряхивая пухом на лбу, — давно знаю! Вы ведь Лихарев? Ну да, так и знал, помню, помню… как же! был раз на докладе вашем в геологическом, кажется, обществе, — о четвертичном периоде изволили читать. До войны еще было, в августе! Тогда еще братец мой, нежнейшая душа, кузен — как говорится, Пирожков, Валерьян Михайлович, с вами насчет ледникового периода поспорил, а вы его невежей при всех выбранили… Да ничего, ничего, не морщитесь, — другой и в физию бы прямо въехал, — чего там, ради высокой пауки…
Лихарев досадливо дернул плечами.
— Ну, и что ж из того, — я вас спрашиваю, что вы хотите этим сказать? Он и есть невежда. Он ведь такую в тот раз чушь смолол, что… — Лихарев чихнул. — Простите, имени-отчества вашего не знаю?
— Иван Павлыч! — подскочил словами с разбегу Елков, — но также Иван Петропавлычем величают…
— Петропавлычем-то для чего же? — грубо подивился Федор Андреич.
— А вот! — страшно дергаясь, пропел Елков, — на матушку клевещут. Может быть, и правда, мне ведь неудобно спросить… — Он задумался. — Нет, неправда, года не сходятся, — вскричал он через минуту раздумья. — Петр Аркадьич тогда в Самаре жил! Впрочем, я ведь потому вам это привел, чтоб людей въяве показать, — волки, сущие волки, тем и кормятся! Дикий готтентот черепа сбирает для коллекцийки, встретит себе подобного, сейчас — «разрешите вашу черепушку залобанить»… Так ведь он дикий, даже себя самого не видит, а наши… — Лихарев приглядывался к Елкову и ничего не понимал. — А ведь это только теперь они распоясались, потому что усложняется кругооборот вещей! — доверительно сообщил Елков собеседнику, постукав пальцем по его коленке. — Э, да что там мымрить, давайте я вам лучше веселую историйку расскажу, — на днях случилась. Видите ли, я теперь, в целях заработка, по всем отраслям практикую: и акушером действую, и зубы рву… Так вот на днях… Виноват, вы не курите? Ну, как хотите, я тоже не курю, дрянь в груди завелась… Приходит мальчик, безусый, знаете, — Колюнчик, Сергунчик, что-нибудь вроде. Садится, плачет. Осматриваю… — Елков выгнулся из кресла и шепнул нехорошее, шипящее слово на ухо Лихареву. — Ну, я ему и сообщаю, что, мол, так вот и так, молодой человек! А он на крик: лжете, кричит, лжете, я никогда, никогда… ни разу еще! А потом тихонько и со стыдом: разве, говорит, во сне только… Что ж, в наши дни, говорю я ему, и во сне налететь можно! Ужасное паденье нравственности… скорблю и ужасаюсь, однако уповаю! — передразнил он кого-то, Лихареву неизвестного.